Koldyr

Koldyr

Авторские рассказы; подборки криповых фильмов и видео, а также копипасты годных страшилок.
Пикабушник
Дата рождения: 01 августа
Hitman67 ждёт новые посты
поставил 66709 плюсов и 2872 минуса
отредактировал 710 постов
проголосовал за 1063 редактирования

На цикл рассказов "ГаражЫ" и повесть "Тараканы? - Не думаю!"

Хотелось бы мотивировать себя писать больше, чаще и лучше, чем искренне пытаюсь заняться.

0 5 000
из 5 000 собрано осталось собрать
Награды:
10 лет на Пикабу За свидание 80 левела Победитель конкурса крипи стори "Подземелья" Победитель конкурса в сообществе за март, по теме "Загадочные послания" самый сохраняемый пост недели редактирование тегов в 500 и более постах более 1000 подписчиков объединение 100 и более тегов
158К рейтинг 2501 подписчик 702 подписки 969 постов 372 в горячем

Семья вурдалака [продолжение в комментах]

Неизданный отрывок из записок неизвестного


В 1815 году в Вене собрался цвет европейской образованности, дипломатических дарований, всего того, что блистало в тогдашнем обществе. Но вот — Конгресс окончился.


Роялисты-эмигранты намеревались уже окончательно водвориться в своих замках, русские воины — вернуться к покинутым очагам, а несколько недовольных поляков — искать приюта своей любви к свободе в Кракове под сомнительной тройственной эгидой независимости, уготованной для них князем Меттернихом, князем Гарденбергом и графом Нессельроде.


Как это бывает к концу шумного бала, от общества, в своё время столь многолюдного, остался теперь небольшой кружок лиц, которые, всё не утратив вкуса к развлечениям и очарованные прелестью австрийских дам, ещё не торопились домой и откладывали свой отъезд.


Это весёлое общество, к которому принадлежал и я, собиралось два раза в неделю у вдовствующей княгини Шварценберг в нескольких милях от города за местечком Гитцинг. Истинная светскость хозяйки дома, ещё более выигрывавшая от её милой приветливости и тонкого остроумия, делала чрезвычайно приятным пребывание у неё в гостях.


Утро у нас бывало занято прогулкой; обедали мы все вместе либо в замке, либо где-нибудь в окрестностях, а вечером, усевшись у пылающего камина, беседовали и рассказывали всякие истории. Говорить о политике было строго запрещено. Все от неё устали, и содержание наших рассказов мы черпали либо в преданиях родной старины, либо в собственных воспоминаниях.


Однажды вечером, когда каждый из нас успел что-то рассказать и мы находились в том несколько возбуждённом состоянии, которое обычно ещё усиливают сумерки и тишина, маркиз д'Юрфе, старик эмигрант, пользовавшийся всеобщей любовью за свою чисто юношескую весёлость и ту особую остроту, которую он придавал рассказам о былых своих любовных удачах, воспользовался минутой безмолвия и сказал:


— Ваши истории, господа, конечно, весьма необыкновенны, но я думаю, что им недостаёт одной существенной черты, а именно — подлинности, ибо — насколько я уловил — никто из вас своими глазами не видел те удивительные вещи, о которых повествовал, и не может словом дворянина подтвердить их истинность.


Нам пришлось с этим согласиться, и старик, поглаживая своё жабо, продолжал:


— Что до меня, господа, то мне известно лишь одно подобное приключение, но оно так странно и в то же время так страшно и так достоверно, что одно могло бы повергнуть в ужас людей даже самого скептического склада ума. К моему несчастию, я был и свидетелем и участником этого события, и хотя вообще не люблю о нём вспоминать, но сегодня готов был бы рассказать о случившемся со мною — если только дамы ничего не будут иметь против.


Слушать захотели все. Правда, несколько человек с робостью во взгляде посмотрели на светящиеся квадраты, которые луна уже чертила по паркету, но тут же кружок наш сомкнулся теснее и все приумолкли, готовясь слушать историю маркиза. Господин д'Юрфе взял щепотку табаку, медленно потянул её и начал:


— Прежде всего, милостивые государыни, попрошу у вас прощения, если в ходе моего рассказа мне придётся говорить о моих сердечных увлечениях чаще, чем это подобает человеку в моих летах. Но ради полной ясности мне о них нельзя не упоминать. К тому же старости простительно забываться, и право же, это ваша, милостивые государыни, вина, если, глядя на таких красивых дам, я чуть ли сам уже не кажусь себе молодым человеком. Итак, начну прямо с того, что в тысяча семьсот пятьдесят девятом году я был без памяти влюблён в прекрасную герцогиню де Грамон. Эта страсть, представлявшаяся мне тогда и глубокой и долговечной, не давала мне покоя ни днём, ни ночью, а герцогиня, как это часто нравится хорошеньким женщинам, ещё усиливала это терзание своим кокетством. И вот, в минуту крайнего отчаяния, я в конце концов решил просить о дипломатическом поручении к господарю молдавскому, ведшему тогда переговоры с версальским кабинетом о делах, излагать вам которые было бы столь же скучно, сколь и бесполезно, и назначение я получил. Накануне отъезда я явился к герцогине. Она отнеслась ко мне менее насмешливо, чем обычно, и в голосе её чувствовалось некоторое волнение, когда она мне сказала:


— Д'Юрфе, вы делаете очень неразумный шаг. Но я вас знаю, и мне известно, что от принятого решения вы не откажетесь. Поэтому прошу вас только об одном — возьмите вот этот крестик как залог моей дружбы и носите его, пока не вернётесь. Это семейная реликвия, которой мы очень дорожим.


С учтивостью, неуместной, быть может, в подобную минуту, я поцеловал не реликвию, а ту очаровательную руку, которая мне её протягивала, и надел на шею вот этот крестик, с которым с тех пор не расставался.


Не стану утомлять вас, милостивые государыни, ни подробностями моего путешествия, ни моими впечатлениями от венгерцев и от сербов — этого бедного и непросвещённого, но мужественного и честного народа, который, даже и под турецким ярмом, не забыл ни о своём достоинстве, ни о былой независимости. Скажу вам только, что, научившись немного по-польски ещё в те времена, когда я жил в Варшаве, я быстро начал понимать и по-сербски, ибо эти два наречия, равно как русское и чешское, являются — и это вам, наверно, известно не чем иным, как ветвями одного и того же языка, именуемого славянским.


Итак, я уже знал достаточно для того, чтобы быть в состоянии объясниться, когда мне однажды случилось попасть проездом в некую деревню, название которой не представило бы для вас никакого интереса. Обитателей дома, в котором я остановился, я нашёл в состоянии подавленности, удивившей меня тем более, что дело было в воскресенье, — день, когда сербы предаются обычно всяческому веселью, забавляясь пляской, стрельбой из пищали, борьбой и т. п. Расположение духа моих будущих хозяев я приписал какой-нибудь недавно случившейся беде и уже думал удалиться, но тут ко мне подошёл и взял за руку мужчина лет тридцати, роста высокого и вида внушительного.


— Входи, — сказал он, — входи, чужеземец, и пусть не пугает тебя наша печаль; ты её поймёшь, когда узнаешь её причину.


И он мне рассказал, что старик отец его, по имени Горча, человек нрава беспокойного и неуступчивого, поднялся однажды с постели, снял со стены длинную турецкую пищаль и обратился к двум своим сыновьям, одного из которых звали Георгием, а другого — Петром:


— Дети, — молвил он им, — я иду в горы, хочу с другими смельчаками поохотиться на поганого пса Алибека (так звали разбойника-турка, разорявшего последнее время весь тот край). Ждите меня десять дней, а коли на десятый день не вернусь, закажите вы обедню за упокой моей души — значит, убили меня. Но ежели, — прибавил тут старый Горча, приняв вид самый строгий, — ежели (да не попустит этого Бог) я вернусь поздней, ради вашего спасения, не впускайте вы меня в дом. Ежели будет так, приказываю вам — забудьте, что я вам был отец, и вбейте мне осиновый кол в спину, что бы я ни говорил, что бы ни делал, — значит, я теперь проклятый вурдалак и пришёл сосать вашу кровь.


Здесь надо будет вам сказать, милостивые государыни, что вурдалаки, как называются у славянских народов вампиры, не что иное в представлении местных жителей, как мертвецы, вышедшие из могил, чтобы сосать кровь живых людей. У них вообще те же повадки, что у всех прочих вампиров, но есть и особенность, делающая их ещё более опасными. Вурдалаки, милостивые государыни, сосут предпочтительно кровь у самых близких своих родственников и лучших своих друзей, а те, когда умрут, тоже становятся вампирами, так что со слов очевидцев даже говорят, будто в Боснии и Герцеговине население целых деревень превращалось в вурдалаков. В любопытном труде о привидениях аббат Огюстен Кальме приводит тому ужасающие примеры. Императоры германские не раз назначали комиссии для расследования случаев вампиризма. Производились допросы, извлекались из могил трупы, налитые кровью, и их сжигали на площадях, но сперва пронзали им сердце. Судебные чиновники, присутствовавшие при этих казнях, уверяют, что сами слышали, как выли трупы в тот миг, когда палач вбивал им в грудь осиновый кол. Они дали об этом показания по всей форме и скрепили их присягой и подписью.


После всего этого вам легко будет вообразить себе, какое действие слова старого Горчи произвели на его сыновей. Оба они упали к его ногам и умоляли, чтобы он позволил им отправиться вместо него, но тот, ничего не ответив, только повернулся к ним спиной и пошёл прочь, повторяя припев старинной песни. День, в который я приехал сюда, был тот самый, когда кончался срок, назначенный Горчей, и мне было нетрудно понять волнение его детей.


То была дружная и хорошая семья. Георгий, старший сын, с чертами лица мужественными и резкими, был, по-видимому, человек строгий и решительный. Был он женат и имел двух детей. У брата его Петра, красивого восемнадцатилетнего юноши, лицо носило выражение скорее мягкости, чем отваги, и его, судя по всему, особенно любила младшая сестра, Зденка, в которой можно было признать тип славянской красоты. В ней, кроме этой красоты, во всех отношениях бесспорной, меня прежде всего поразило отдалённое сходство с герцогиней де Грамон. Главное — была у неё та особенная складочка над глазами, которую за всю мою жизнь я не встречал ни у кого, кроме как у этих двух женщин. Эта чёрточка могла и не понравиться с первого взгляда, но стоило увидеть её несколько раз, как она с неодолимой силой привлекала вас к себе.


То ли потому, что был я тогда очень молод, то ли в самом деле неотразимое действие производило это сходство в сочетании с каким-то своеобразным и наивным складом ума Зденки, но стоило мне две минуты поговорить с нею — и я уже испытывал к ней симпатию настолько живую, что она неминуемо превратилась бы в чувство ещё более нежное, если бы мне подольше пришлось остаться в той деревне.


Мы все сидели во дворе за столом, на котором для нас были поставлены творог и молоко в кринках. Зденка пряла; её невестка готовила ужин для детей, игравших тут же в песке; Пётр с наигранной беззаботностью что-то насвистывал, занятый чисткой ятагана — длинного турецкого ножа; Георгий, облокотившись на стол, сжимал голову ладонями, был озабочен, глаз не сводил с дороги и всё время молчал.


Я же, как и все остальные, поддавшись тоскливому настроению, меланхолично глядел на вечерние облака, обрамлявшие золотую полосу неба, и на очертания монастыря, поднимавшегося над сосновым лесом.


Этот монастырь, как я узнал позднее, славился некогда чудотворной иконой богоматери, которую, по преданию, принесли ангелы и оставили её на ветвях дуба. Но в начале минувшего века в те края вторглись турки, они перерезали монахов и разорили монастырь. Оставались только стены и часовня, где службу совершал некий отшельник. Он водил посетителей по развалинам и давал приют богомольцам, которые по пути от одной святыни к другой охотно останавливались в монастыре «божьей матери дубравной». Всё это, как я уже упомянул, мне стало известно лишь впоследствии, а в тот вечер занимала меня уж никак не археология Сербии. Как это нередко бывает, если только дашь волю своему воображению, я стал вспоминать прошлое, светлые дни детства, мою прекрасную Францию, которую я покинул ради далёкой и дикой страны. Я думал о герцогине де Грамон и — не буду этого скрывать — думал также о некоторых современницах ваших бабушек, чьи образы невольно проскользнули в моё сердце вслед за образом прелестной герцогини.


Вскоре я позабыл и о моих хозяевах, и о предмете их тревоги.


Георгий вдруг нарушил молчание:


— Скажи-ка, жена, в котором часу ушёл старик?


— В восемь часов, — ответила жена, — я слышала, как в монастыре ударили в колокол.


— Хорошо, — проговорил Георгий, — сейчас половина восьмого, не позднее.


И он замолчал, опять устремив глаза на большую дорогу, которая исчезала в лесу.


Я забыл вам сказать, милостивые государыни, что когда сербы подозревают в ком-нибудь вампира, то избегают называть его по имени или упоминать о нём прямо, ибо думают, что так его можно вызвать из могилы. Вот почему Георгий, когда говорил об отце, уже некоторое время называл его не иначе, как «старик».


Молчание продолжалось ещё несколько минут. Вдруг один из мальчиков, дёрнув Зденку за передник, спросил:


— Тётя, а когда дедушка придёт домой?


В ответ на столь неуместный вопрос Георгий дал ребёнку пощёчину.


Мальчик заплакал, а его младший брат, и удивлённый и испуганный, спросил:


— А почему нам нельзя говорить о дедушке?


Новая пощёчина — и он тоже примолк. Оба мальчика заревели, а взрослые перекрестились.


Но вот часы в монастыре медленно пробили восемь. Едва отзвучал первый удар, как мы увидели человеческую фигуру, появившуюся из лесу и направившуюся в нашу сторону.


— Он! — воскликнули в один голос Зденка, Пётр и их невестка. — Слава тебе, Господи!


— Господи, сохрани и помилуй нас! — торжественно проговорил Георгий. — Как знать, прошло ли уже или не прошло десять дней?


Все в ужасе посмотрели на него. Человек между тем всё приближался к нам. Это был высокий старик с белыми усами, с лицом бледным и строгим; двигался он с трудом, опираясь на палку. По мере того как он приближался, Георгий становился всё мрачней. Подойдя к нам, старик остановился и обвёл свою семью взглядом как будто не видящих глаз — до того они были у него тусклые и впалые.


— Что ж это, — сказал он, — никто не встаёт, никто не встречает меня? Что вы все молчите? Иль не видите, что я ранен?


Тут я заметил, что у старика левый бок весь в крови.


— Да поддержи отца, — сказал я Георгию, — а ты, Зденка, напоила бы его чем-нибудь, ведь он, того гляди, упадёт.


— Отец, — промолвил Георгий, подойдя к Горче, — покажи свою рану, я в этом знаю толк, перевяжу тебя…


Он только взялся за его одежду, но старик грубо оттолкнул его и обеими руками схватился за бок:


— Оставь, коли не умеешь, больно мне!


— Так ты в сердце ранен! — вскричал Георгий и весь побледнел. — Скорей, скорей раздевайся, так надо — слышишь!


Старик вдруг выпрямился во весь рост.


— Берегись, — сказал он глухо, — дотронешься до меня — прокляну! — Пётр встал между отцом и Георгием.


— Оставь его, — сказал он, — ты же видишь, больно ему.


— Не перечь, — проговорила жена, — знаешь ведь, он этого никогда не терпел.


В эту минуту мы увидели стадо, возвращающееся с пастбища в облаке пыли. То ли пёс, сопровождавший стадо, не узнал старика хозяина, то ли другая была причина, но едва только он завидел Горчу, как остановился, ощетинился и начал выть, словно бы ему что-то показалось.


— Что с этим псом? — спросил старик, серчая всё более. — Что всё это значит? За десять дней, что меня не было, неужто я так переменился, что и собственный пёс меня не узнал?


— Слышишь? — сказал своей жене Георгий.


— А что?


— Сам говорит, что десять дней прошло!


— Да нет же, ведь он в срок воротился!


— Ладно, ладно, я уж знаю, что делать.


Пёс не переставая выл.


— Застрелить его! — крикнул Горча. — Это я приказываю — слышите!


Георгий не пошевелился, а Пётр со слёзами на глазах встал, взял отцовскую пищаль и выстрелил в пса — тот покатился в пыли.


— А был он мой любимец, — проговорил он совсем тихо. — С чего это отец велел его застрелить?


— Он того заслужил, — ответил Горча. — Ну, стало свежо, в дом пора!


Тем временем Зденка приготовила питьё для старика, вскипятив водку с грушами, с мёдом и с изюмом, но он с отвращением его оттолкнул. Точно так же он отверг и блюдо с пловом, которое ему подал Георгий, и уселся около очага, бормоча сквозь зубы что-то невнятное.


Потрескивали сосновые дрова, и дрожащие отблески огня падали на его лицо, такое бледное, такое измождённое, что, если бы не это освещение, его вполне можно было принять за лицо покойника. Зденка к нему подсела и сказала:


— Ты, отец, ни есть не хочешь, ни спать не ложишься. Может, расскажешь, как ты охотился в горах.


Девушка знала, что эти слова затронут у старика самую чувствительную струну, так как он любил поговорить о боях и сражениях. И в самом деле, на его бескровных губах появилось что-то вроде улыбки, хотя глаза смотрели безучастно, и он ответил, гладя её по чудесным белокурым волосам:


— Ладно, дочка, ладно, Зденка, я тебе расскажу, что со мной было в горах, только уж как-нибудь в другой раз, а то сегодня я устал. Одно скажу — нет в живых Алибека, и убил его я. А ежели кто сомневается, — прибавил старик, окидывая взглядом свою семью, — есть чем доказать!


И он развязал мешок, висевший у него за спиной, и вытащил окровавленную голову, с которой, впрочем, его собственное лицо могло поспорить мертвенно-бледным цветом кожи! Мы с ужасом отвернулись, а Горча отдал её Петру и сказал:


— На, прицепи над нашей дверью — пусть знает всякий, кто пройдёт мимо дома, что Алибек убит и никто больше не разбойничает на дороге, кроме разве султанских янычар!


Пётр, подавляя отвращение, исполнил, что было приказано.


— Теперь понимаю, — сказал он, — бедный пёс выл от того, что почуял мертвечину!


— Да, почуял мертвечину, — мрачно повторил Георгий, который незадолго перед тем незаметно вышел, а теперь вернулся: в руке он держал какой-то предмет, который тут же поставил в угол — как мне показалось, это был кол.


— Георгий, — вполголоса сказала ему жена, — да неужто ты…


— Брат, что ты затеял? — заговорила и сестра. — Да нет, нет, ты этого не сделаешь, верно?


— Не мешайте, — ответил Георгий, — я знаю, что мне делать, и что надо — то сделаю.


Тем временем настала ночь, и семья ушла спать в ту часть дома, которую от моей комнаты отделяла лишь тонкая стенка. Признаюсь, что всё, чему я вечером был свидетель, сильно на меня подействовало. Свеча уже не горела, а в маленькое низенькое окошко возле самой моей постели вовсю светила луна, так что на пол и на стены ложились белые пятна вроде тех, что падают сейчас здесь, в гостиной, где мы с вами сидим, милостивые государыни. Я хотел заснуть, но не мог. Свою бессонницу я приписал влиянию лунного света и стал искать, чем бы завесить окно, но ничего не нашёл. Тут за перегородкой глухо послышались голоса, и я прислушался.


— Ложись, жена, — сказал Георгий, — и ты, Пётр, ложись, и ты, Зденка. Ни о чём не беспокойтесь, я посижу за вас.


— Да нет, Георгий, — отвечала жена, — уж скорее мне сидеть, ты прошлую ночь работал, — наверно, устал. Да и так мне надо приглядеть за старшим мальчиком, — ты же знаешь, ему со вчерашнего нездоровится!


— Будь спокойна и ложись, — говорил Георгий, — я посижу и за тебя!


— Да послушай, брат, — промолвила теперь нежным, тихим голосом Зденка, — по мне, так нечего и сидеть. Отец уже уснул, и смотри, как мирно и спокойно он спит.


— Ничего-то вы обе не понимаете, — возразил Георгий тоном, не допускающим противоречия. — Говорю вам — ложитесь, а я спать не буду.


Тут воцарилась полная тишина. Вскоре же я почувствовал, как отяжелели мои веки, и сон меня одолел.


Но вдруг дверь в комнату как будто медленно отворилась, и на пороге встал Горча. Я, впрочем, скорее догадывался об этом, чем видел его, потому что там, откуда он вышел, было совершенно темно. Его погасшие глаза, — так мне чудилось, — старались проникнуть в мои мысли и следили за тем, как подымается и опускается моя грудь. Потом он сделал шаг, ещё-другой, затем, с чрезвычайной осторожностью, неслышно ступая, стал подходить ко мне. Вот одним прыжком он очутился у моей кровати. Я испытывал невыразимое чувство гнёта, но неодолимая сила сковывала меня. Старик приблизил ко мне своё мертвенно-бледное лицо и так низко наклонился надо мною, что я словно ощущал его трупное дыхание. Тогда я сделал сверхъестественное усилие и проснулся весь в поту. В комнате не было никого, но, бросив взгляд на окно, я ясно увидел старика Горчу, который снаружи прильнул лицом к стеклу и не сводил с меня своих страшных глаз. У меня хватило силы, чтобы не закричать, и самообладания, чтобы не подняться с постели, как если бы я ничего и не видел. Старик, однако, приходил, по-видимому, лишь удостовериться, что я сплю, по крайней мере, он и не пытался войти ко мне и, внимательно на меня поглядев, отошёл от окна, но я услышал, как он ходит в соседней комнате. Георгий заснул и храпел так, что стены чуть не сотрясались. В эту минуту кашлянул ребёнок, и я различил голос Горчи, он спрашивал:


— Ты, малый, не спишь?


— Нет, дедушка, — отвечал мальчик, — мне бы с тобой поговорить.


— А, поговорить со мной? А о чём поговорить?


— Ты бы мне рассказал, как ты воевал с турками — я бы тоже пошёл воевать с турками!


— Я, милый, так и думал и принёс тебе маленький ятаган — завтра дам.


— Ты, дедушка, лучше дай сейчас — ведь ты не спишь.


— А почему ты, малый, раньше не говорил, пока светло было?


— Отец не позволил.


— Бережёт тебя отец. А тебе, значит, скорее хочется ятаганчик?


— Хочется, да только не здесь, а то вдруг отец проснётся!


— Так где же?


— А давай выйдем, я буду умный, шуметь не стану.


Мне словно послышался отрывистый глухой смех старика, а ребёнок начал, кажется, вставать. В вампиров я не верил, но после кошмара, только что посетившего меня, нервы у меня были напряжены, и я, чтобы ни в чём не упрекать себя позднее, поднялся и ударил кулаком в стену. Этим ударом можно было бы, кажется, разбудить всех семерых спящих, но хозяева, очевидно, и не услыхали моего стука. С твёрдой решимостью спасти ребёнка я бросился к двери, но она оказалась запертой снаружи, и замки не поддавались моим усилиям. Пока я ещё пытался высадить дверь, я увидел в окно старика, проходившего с ребёнком на руках.


— Вставайте, вставайте! — кричал я что было мочи и бил кулаком в перегородку.


Тут только проснулся Георгий.


— Где старик? — спросил он.


— Скорей беги, — крикнул я ему, — он унёс мальчика!


Георгий ударом ноги выломал дверь, которая, так же как моя, была заперта снаружи, и побежал к лесу. Мне наконец удалось разбудить Петра, невестку его и Зденку. Мы все вышли из дому и немного погодя увидели Георгия, который возвращался уже с сыном на руках. Он нашёл его в обмороке на большой дороге, но ребёнок скоро пришёл в себя, и хуже ему как будто не стало. На расспросы он отвечал, что дед ничего ему не сделал, что они вышли просто поговорить, но на воздухе у него закружилась голова, а как это было — он не помнит. Старик же исчез.


Остаток ночи, как нетрудно себе представить, мы провели уже без сна.


Утром мне сообщили, что по Дунаю, пересекавшему дорогу в четверти мили от деревни, начал идти лёд, как это всегда бывает здесь в исходе осени и ранней весной. Переправа на несколько дней была закрыта, и мне было нечего думать об отъезде. Впрочем, если бы я и мог ехать, меня удержало бы любопытство, к которому присоединялось и более могущественное чувство. Чем больше я видел Зденку, тем сильнее меня к ней влекло. Я, милостивые государыни, не из числа тех, кто верит в страсть внезапную и непобедимую, примеры которой нам рисуют романы, но я полагаю, что есть случаи, когда любовь развивается быстрее, чем обычно. Своеобразная прелесть Зденки, это странное сходство с герцогиней де Грамон, от которой я бежал из Парижа и которую вновь встретил здесь в таком живописном наряде, говорящую на чуждом и гармоничном наречии, эта удивительная складочка на лбу, ради которой я во Франции тридцать раз готов был поставить жизнь на карту, всё это, вместе с необычностью моего положения и таинственностью всего, что происходило вокруг, повлияло, должно быть, на зреющее в моей душе чувство, которое при других обстоятельствах проявилось бы, может быть, лишь смутно и мимолётно.


Днём я услышал, как Зденка разговаривала со своим младшим братом:


— Что же ты обо всём этом думаешь, — спрашивала она, — неужто и ты подозреваешь отца?


— Подозревать не решусь, — отвечал ей Пётр, — да к тому же и мальчик говорит, что он ему плохого не сделал. А что нет его — так ты ведь знаешь, он всегда так уходил и отчёта не давал.


— Да, знаю, — сказала Зденка, — а коли так, надо его спасти: ведь ты знаешь Георгия…


— Да, да, верно. Говорить с ним нечего, но мы спрячем кол, а другого он не найдёт: в горах с нашей стороны ни одной осины нет!


— Ну да, спрячем кол, только детям об этом — ни слова, а то они ещё начнут болтать при Георгии.


— Нет, ни слова им, — сказал Пётр, и они расстались.


Пришла ночь, а о старике Горче ничего не было слышно. Я, как и накануне, лежал на кровати, а луна вовсю освещала мою комнату. Уже когда сон начал туманить мне голову, я вдруг словно каким-то чутьём уловил, что старик приближается. Я открыл глаза и увидел его мертвенное лицо, прижавшееся к окну.


Теперь я хотел подняться, но это оказалось невозможным. Всё моё тело было словно парализовано. Пристально оглядев меня, старик удалился, и я слышал, как он обходил дом и тихо постучал в окно той комнаты, где спали Георгий и его жена. Ребёнок в постели заворочался и застонал во сне. Несколько минут стояла тишина, потом я снова услышал стук в окно. Ребёнок опять застонал и проснулся.


— Это ты, дедушка? — спросил он.


— Я, — ответил глухой голос, — принёс тебе ятаганчик.


— Только мне уйти нельзя, отец запретил!


— Тебе и не надо уходить, открой окошко да поцелуй меня!


Ребёнок встал, и было слышно, как открывается окно. Тогда, призвав на помощь все мои силы, я вскочил с постели и начал стучать в стену. Мгновенье спустя Георгий уже был на ногах. Он выругался, жена его громко вскрикнула, и вот уже вся семья собралась вокруг ребёнка, лежавшего без сознания. Горча исчез, как и накануне. Мы общими стараниями привели мальчика в чувство, но он очень был слаб и дышал с трудом. Он, бедный, не знал, как случился ним обморок. Мать его и Зденка объясняли это тем, что ребёнок испугался, когда его застали вместе с дедом. Я молчал. Но мальчик успокоился, и все, кроме Георгия, опять улеглись.


Незадолго до рассвета я услыхал, как Георгий будит жену; и они заговорили шёпотом. К ним пришла и Зденка, и я услышал, как она и её невестка плачут.


Ребёнок лежал мёртвый.


Не стану распространяться о горе семьи. Никто, однако, не обвинял в случившемся старика Горчу. По крайней мере, открыто об этом не говорили.


Георгий молчал, но в выражении его лица, всегда несколько мрачном, теперь было и что-то страшное. В течение двух дней старик не появлялся. В ночь на третьи сутки (после похорон ребёнка) мне послышались шаги вокруг дома и старческий голос, который звал меньшого мальчика. Мне также показалось на мгновение, что старик Горча прижался лицом к окну, но я не смог решить, было ли это в действительности или то была игра воображения, потому что в ту ночь луна скрывалась за облаками. Всё же я счёл своим долгом сказать об этом Георгию. Он расспросил мальчика, и тот ответил, что и вправду слышал, как его звал дед, и видел, как он глядел в окошко. Георгий строго приказал сыну разбудить его, если старик покажется ещё.


Все эти обстоятельства не мешали мне чувствовать к Зденке нежность, которая всё больше усиливалась.


Днём мне не привелось говорить с нею наедине. Когда же настала ночь, у меня при мысли о скором отъезде сжалось сердце. Комната Зденки была отделена от моей сенями, которые с одной стороны выходили на улицу, с другой — во двор.


Мои хозяева уже легли спать, когда мне пришло в голову — пойти побродить вокруг, чтобы немного рассеяться. Выйдя в сени, я заметил, что дверь в комнату Зденки приотворена.


Невольно я остановился. Шорох платья, такой знакомый, заставил биться моё сердце. Потом до меня донеслись слова песни, напеваемой вполголоса. То было прощание сербского короля со своей милой, от которой он уходил на войну:


«Молодой ты мой тополь, — говорил старый король, — я на войну ухожу, а ты забудешь меня.


Стройны и гибки деревья, что растут у подножья горы, но стройнее и гибче юный твой стан!


Красны ягоды рябины, что раскачивает ветер, но ягод рябины краснее губы твои!


А я-то — что старый дуб без листьев, и пены Дуная моя борода белей!

Показать полностью

Дело было вечером...

Утро, похожее на ночь – светает поздно.

В подъезде старого фонда – пещерная тьма. Лампочка разбита или вывернута. Свет фонарей сочится с улицы и вязнет в липком темном воздухе.


Женщина. Немолодая. В руках две кошелки.


Спотыкается, глаза не приноровились к смене освещенности. Ступает осторожно, вытянутой рукой шарит, ищет стенку. Спотыкается снова – на мягком. Испуганно вздрагивает. Кошка? Пьяный?


Проворно поднимается, нащупывая ногами ступени. Площадка, первая дверь – ее. Отпирает неловко, одной рукой, кошелки – в другой. Шаг – и она на своей территории. Вспыхивает свет, груз опускается на пол. Оборачивается закрыть дверь и… – зачем? зачем? ей ведь это не нужно, не интересно, она дошла, она дома… – поневоле бросает взгляд назад, туда, где споткнулась.


Рвущийся из двери неправильный прямоугольник света. В нем – там, на семь ступенек ниже – ноги. Пьяный?.. Нет. Ноги женские – ажурные колготочки, изящные полусапожки. Или пьяная, или… Женщина не хочет этого, но делает шаг. Обратно, за порог. Граница света и тьмы резка, как шрам от бритвы. Шорох сзади и слева. «Кто, кто здесь?» Это не крик – испуганный шепот. Тот, кто во тьме, не отвечает. Он прыгает. Женщина сбита с ног. Успевает увидеть клоунскую маску лица – красное на белом. Огромный красный рот. Клоун грустен, и это не улыбка – это оскал. Больше женщина не успевает ничего.


За три квартала оттуда. Накануне. Вечер.


Левый угол рта приподнимала неприятная усмешка, обнажая длинный, желтый, слегка изогнутый клык. Вниз по подбородку тянулась струйка темной венозной крови… Лицо – смесь туповатого инфантилизма и зверской, исконно-животной жестокости.


Словом, клевая маска – «Мальчик-Вампир», герой одноименного сериала, ничем не отличался от своего экранного прототипа. И стоила игрушка, надо думать, денег немаленьких. Но Эдик Захаров, щедрая душа, деньги никогда не считал и не жалел (отцовские, разумеется).


Оказалось, что снаружи маска «Мальчика» куда привлекательней, чем изнутри. Внутри она воняла резиной и липла к лицу. А глазные отверстия никак не хотели совпадать с глазами владельца… Посему игра в «Мальчика-Вампира» не затянулась – Борис и Танька, примерив личину, наотрез отказались исполнять главную роль. Подавляющим большинством голосов (три «за» при одном воздержавшемся) «Вампиром» был назначен Димка, сосед Эдика по площадке. Щуплый, невысокий парнишка – он был самым тихим и безответным в их маленькой компании.


Вдохнув, Димка снял очки и натянул маску.


Эдик погасил свет – игра началась. Со стороны это напоминало жмурки: Димка, и без того близорукий, мало что видел из-под маски в слабом свете уличных фонарей, сочащемся с улицы. И монстр в его исполнении неуверенно ковылял по Эдиковой квартире, расставив руки. Натыкался на мебель. Уныло завывал вампирским голосом. Сюжету это, в общем, соответствовало – «Мальчик» был силен и свиреп, но несколько медлителен и неповоротлив.


Остальные прятались по углам, визжали и делали вид, что до смерти напуганы. Квартирка у Эдика была не очень (по мнению Таньки и Бориса) – всего четыре комнаты. Но просторная, в старом фонде, чуть не полторы сотни метров общей площади – играющим было где разгуляться.


Но главные герои подростковых игр и сериалов обязаны, попереживав и вдоволь натерпевшись страха, побеждать прожорливую нечисть… Эдик, укрывшийся в тесном закутке между музыкальным центром и компьютерным столиком, выбирал удобный момент для атаки малолетнего упыря.


– Ральф! Спаси меня, спаси, спаси-и-и… – томным голоском Танька процитировала положительную героиню Луизу, отобедать которой «Мальчику-Вампиру» все никак не удавалось в добром десятке серий кряду.


Она, завизжав, увернулась от вурдалачьей лапы и протиснулась в убежище Эдика.


– Спаси-и-и!!!! – пронзительный визг перешагнул ультразвуковой барьер.


А Танька постаралась как можно плотнее прижаться грудью к плечу Эдика.


– Возвращайся в ад! – выкрикнул Ральф-Эдик ритуальную фразу и пронзил острым колом сердце ненасытного кровопийцы.


Ну, не совсем пронзил и не совсем колом… Но конец принадлежавшей фокстерьеру Чарли палки-поноски весьма чувствительно ткнулся Димке в ребра, отбросив его и заставив совсем не наигранно вскрикнуть.


– Вампир повержен! – радостно объявил Борис и включил свет. Ему душераздирающий визг сестры успел порядком надоесть. И он мрачно-торжественным голосом добавил финальную реплику:


– Но иногда они возвращаются…


– Еще разочек? – бодро предложил Эдик.


Димка, пытающийся восстановить дыхание после удара, молча покачал головой и стал стягивать маску.


– Ну, ты, салабон… – презрительно процедил Эдик. – Подумаешь, горе-то, тыкнули палкой разочек…


Других желающих побыть «Мальчиком» не нашлось.


Димка, кривясь от боли и массируя грудь, подошел к столу, низко наклонился и стал искать свои очки среди индийских статуэток, поиск которых в антикварных магазинах был любимым увлечением матери Эдика.


В прихожей раздался звонок.


– Ну, вот… – обиженно надула губы Танька.


– Слишком рано, – усомнился Борис, бросив взгляд на украшавший запястье «Ролекс» (подарок отца на окончание седьмого класса). – И обещали позвонить, подъезжая…


Их с Танькой родители должны были приехать вместе с Эдиковыми с какой-то презентации и забрать чад от Захаровых. Эдик прислушался к доносящемуся из необъятной прихожей свирепому лаю Чарли и безапелляционно заявил:


– Не они. Чарли знаете какой сторож? Через две двери своих от чужих отличает!


Дверь приоткрылась на длину мощной хромированной цепочки. Бесцветный мужичок неопределенного возраста, щеголяющий в майке, шлепанцах и вытянутых на коленях тренировочных штанах, попытался подозрительно заглянуть в квартиру:


– У вас тут, эта, все в порядке? А то, эта, никак кричали…


– Играли мы. Иг-ра-ли. – Эдик повторил последнее слово по слогам, словно объяснял дефективному, и, широко распахнув глаза, уставился на пришельца: дескать, есть еще вопросы? А если нет, то проваливай.


Мужичка явно распирала длинная тирада о неуместности шумных игр в десять часов вечера, о развращенности молодого поколения вообще и дурных наклонностях Захарова-младшего в частности. Но связываться с Эдиком и его родителями он не решился.


– Ну, ладно… – понуро начал что-то мямлить сосед, когда дверь с лязгом захлопнулась перед его носом.


– Чем займемся? – проделав ряд хитрых манипуляций с многочисленными замками, Эдик повернулся к компании.


– Может, кино посмотрим? – робко поинтересовался Димка. Вне зависимости от показываемых фильмов ему нравился сам процесс созерцания огромного плоского экрана домашнего кинотеатра.


– Да сколько ж можно на него пялиться… – недовольно протянул Борис. Действительно, два с половиной часа из этого субботнего вечера у них занял просмотр очередных серий «Мальчика-Вампира». (Отец Эдика, посмотрев как-то случайно минут пять любимый сериал сына, категорически запретил отпрыску даже приближаться к телевизору в часы и дни показа. О том, что можно купить подборку дисков и заниматься просмотром в любое удобное время, папа как-то не подумал.)


– Точно, у нас еще час с лишним… Сыграем еще во что-нибудь? – жизнерадостно предложил Эдик.


Танька промолчала. Уже несколько месяцев ей все сильней хотелось поиграть с Эдиком в другие игры. Особенно после того, как задушевная подруга Иришка, раздуваясь от гордости и используя романные обороты, рассказала, как у нее произошло это. Танька же считала, что всегда и во всем первой среди подруг должна быть только она…


Но Эдик, ее ровесник, оставался еще пацан пацаном – целовался пару раз с ней, но, похоже, просто из детского любопытства, – и все. Вот и сегодня: заманил с необычайно таинственным видом в чулан-кладовку и… продемонстрировал извлеченные из какого-то тайника два кошачьих скальпа – охота с подаренной отцом мощной «пневмашкой» увлекала его куда больше, чем общение с прекрасным полом в лице Таньки…


– Бли-ин, совсем забыл! – хлопнул себя по лбу Эдик и выскочил в соседнюю комнату.


– Во! В это мы и сыграем! – гордо объявил он, вернувшись через минуту-другую. В руках у него была книга – старая, пожелтевшая, в мягкой потрепанной бумажной обложке.


– Что это? – подозрительно спросил Борис. Книги как форма проведения досуга его совсем не привлекали.


– «По Флауэру и Тарханову», понял? – прочитал Эдик наверху обложки, где обычно ставится имя автора, и наставительно поднял палец вверх.


– «Самоучитель гипнотизма» – прикинь, а? Самому можно научиться! «Какъ стать гипнотизеромъ. – Заставьте окружающихъ подчиниться вашей воле» – с расстановкой, значительно, прочитал он еще ниже на обложке.


Заинтересованный Борис потянул самоучитель у него из рук. Подчинять других своей воле ему очень даже нравилось. Еще ниже на обложке змеились загадочно изогнутые буквы: «Таинственныя силы внушенiя». И совсем внизу, мелким шрифтом:


«С.-ПЕТЕРБУРГЪ.


Типографiя 1-й Спб. Трудовой Артели. –


Лиговская, 31.


1912»


– Древняя, может, еще дореволюционная… – уважительно сказал Борис.


– Ты че, дурной? До революции царь был. А тут – трудовая артель. Сталинская, факт, – Эдик говорил твердо и уверенно.


Димка, смотревший на самоучитель из-за плеча Бориса, с сомнением покачал головой, но оставил мнение при себе. Он вообще предпочел бы сыграть во что-нибудь спокойное и безобидное. В шахматы, например.


– Я тут в главное уже въехал. Все просто… Берем блестящий предмет… Выступать в роли гипнотизируемого (по книжке – медиума) Борис наотрез отказался. Он не слишком внимательно, перелистывая при этом книгу, смотрел, как Эдик водит взятой с отцовского стола золоченой зажигалкой перед носом глупо хихикающей Таньки – первого добровольца.


Взгляд Бориса зацепила картинка – несколько человек в старомодной одежде (дамы в юбках до полу, мужчины в светлых летних костюмах) окружили гипнотизера, вперившего магический взгляд в одного из них. Дело происходило на большой открытой летней веранде; гипнотизер выделялся среди всей компании черным фраком и необычайно внушительным видом – Эдику, в его тренировочном костюме, было до этого салонного мага далеко.


…Танька, одеревенело уставясь в одну точку, поднялась со стула и неподвижно выпрямилась.


– Ты балерина! Ты… ну эта… Волочкова, во! Танцуй!! – Эдик командовал голосом повелительным и более низким, чем обычно разговаривал.


Танька начала выполнять какое-то движение, но не выдержала, громко расхохоталась, – смеялась долго, до выступивших слез; не в силах ничего сказать, упала на диванчик и показывала на Эдика пальцем.


«…Выбрать одного, показавшегося по внешности наиболее способным к восприятию внушения…» – прочитал про себя Борис, спотыкаясь на ятях и твердых знаках.


«Да уж, Танька у нас только по внешности и способная, да все что-то не на то», – подумал Борис скептически. Он вообще не сильно верил в гипноз, телепатию и прочую медитацию-левитацию…


– А что так слабо заказал, Эдичка? – Танька наконец просмеялась и игриво поглядывала на Эдика. – Мог бы уж попросить сразу танец со стриптизом…


«Тебе бы только сиськи кому показать, дура… – мысленно констатировал брат несостоявшейся Волочковой. – Достал этот придурок со своими идиотскими играми… Сейчас Димку начнет гипнотизировать, куда тот денется… Будет изображать для Эдика всякие фортели, он и без всякого гипноза тут по стойке смирно стоит и по струнке ходит…»


Борис как в воду глядел. Эдик, не разочарованный первой неудачей, принялся за Димку. Новые опыты по проверке внушаемости прошли успешно: после уверений доморощенного мага в своей над ним власти Димка сначала не смог поднять руки с подлокотника кресла, а потом расцепить сцепленные пальцы – и весьма успешно при этом, по мнению Бориса, изображал легкий испуг и удивление. Довольный Эдик снова начал шаманить с отцовской зажигалкой:


– Смотри внимательно. Не отводи взгляда. Ты видишь только этот предмет и слышишь только мой голос.


– Эдик говорил настойчиво, но монотонно; блестящая зажигалка покачивалась перед глазами Димки, медленно приближаясь к ним. – Твои руки отяжелели, ты не можешь их поднять. И не пытайся, твои глаза закрываются, ты засыпаешь, но продолжаешь слышать мой голос…


Димка послушно прикрыл глаза и ровно задышал.


«Да уж, – решил Борис, – чего бы ему не потешить Эдика, пока тот еще какую игру покруче не придумал…»


– Ты спишь, но продолжаешь слышать мой голос… Сейчас ты откроешь глаза и встанешь, но будешь продолжать спать… Встань! Открой глаза! Ты не видишь и не слышишь ничего вокруг, только мой голос и делаешь только то, что скажу я…


Димка встал и открыл глаза. Танька, с любопытством наблюдавшая за этим камланием, удивилась, как он умудрился изобразить такой невидящий, абсолютно отсутствующий взгляд – глаза смотрели не на что-то одно в комнате, а вообще, на все сразу и ни на что конкретно.


– Вытяни руки ладонями вперед! (Димка вытянул.) Сейчас я положу на них два предмета, они легкие, ты можешь держать их сколько угодно!


Эдик метнулся к подоконнику, тут же вернулся с двумя цветочными горшками и поставил их на подставленные ладони.


«Точнехонько по третьей главе шпарит, прямо из книжки», – догадался Борис.


А Эдик гордым жестом показал на застывшего статуей Димку.


– Ну и что тут такого? – разочарованно спросила Танька.


– А вот сама попробуй! – Эдик принес еще один горшок и поставил на ее ладонь. Горшочек, как и те два, был не особенно большой и тяжелый, но верхушка цветка (Борис не знал его названия) колебалась из стороны в сторону, делая видимой мельчайшую дрожь ладони. Два первых стояли абсолютно неподвижно.


– Поняла? Под гипнозом знаешь сила какая? Цепи рвать можно…


Цепей для проверки под рукой не оказалось. Борис решил разоблачить шарлатанство иным способом.


– Значит, ничего не видишь и не слышишь, – зловеще протянул он, надвигаясь на Димку; осторожно, двумя пальцами, снял с него очки и положил на стол. – Не видишь, значит…


Он широко размахнулся и ударил Димке в глаз, остановив летящий кулак в паре сантиметров от его лица. Никакой заметной реакции у Димки не было, и ни один листочек на цветах не дрогнул.


«Сейчас я его отучу прикидываться», – подумал Борис.


И сказал, подражая повелительному тону Эдика:


– Ты – собака! Вставай на четвереньки и лай!


Димка никак не отреагировал.


– Он сейчас только мой голос слышит, факт, – самодовольно объявил Эдик, снимая горшки.


В отличие от Таньки и ее брата, он ничуть не сомневался в своих талантах гипнотизера. И прежним командным голосом повторил приказание Бориса.


Димка лаял размеренно, как заведенный, – один «гав» в две секунды. И, как ни странно, очень правдоподобно получалось: даже Чарли в прихожей захлебнулся в ответном лае, уверенный, что в доме чужая собака.


Эдик выбежал из комнаты, потащил упирающегося пса на кухню. И прикрыл все двери, находящиеся между Чарли и гостиной, где они развлекались.


– Замолкни, хватит, он ушел, – раздраженно сказала Танька, которой происходившее все меньше нравилось. – Замолкни, я сказала!


Димка продолжал монотонно тявкать, из угла его рта тянулась липкая ниточка слюны… Вернулся Эдик; звуки, производимые Чарли, были теперь почти не слышны.


– Встань и не лай! Ты теперь не собака! – скомандовал Эдик и добавил нормальным голосом, обращаясь к друзьям, – Что бы еще придумать? Может, положим пятками и затылком на два стула – будет лежать прямо, не прогибаясь.


– Надо огнем прижечь. Он не должен ничего почувствовать… – громко и злорадно сказал Борис, внимательно вглядываясь в лицо Димки.


Он все-таки надеялся разоблачить шарлатанство. Но на лице и в пустых глазах Димки ничего не дрогнуло.


– А что, можно… легонько так, сигаретой… – оживился Эдик, двинувшись было к бару, где лежали отцовские запасы. Но тут его осенило:


– Ты – «Мальчик-Вампир»! – заорал Эдик. – Сожри нас! Сожри!!!


И захохотал, жутко довольный выдумкой.


Плечи Димки опустились, он весь как-то сгорбился, ссутулился – кисти рук со скрюченными пальцами теперь почти касались колен. Левая половина губы приподнялась, и Борису показалось, что появившийся клык длиннее обычного. Совсем чуть-чуть, но длиннее.


А Димка медленно, все с тем же пустым взглядом, двинулся на Эдика; пластика его движений напоминала сейчас теле-«Вампира» гораздо больше, чем полчаса назад, когда он был в маске. Эдик ухмыльнулся и приготовил свой «осиновый кол» – в смысле, палку-поноску… Борису это совсем не понравилось, он почувствовал легкую тревогу… непонятно за кого… за Эдика? за Димку?


– Хватит! – Борис несколько даже неожиданно для себя самого шагнул вперед и преградил дорогу Димке.


Тот оттолкнул его в сторону. Оттолкнул? Черта с два, отшвырнул, как тряпичную куклу, – Борис, на два года старше и на пятнадцать килограммов тяжелее Димки, с хрустом врезался в сервант, отлетев на три с лишним метра.


Звон разбитого стекла; сверху сыплются, чувствительно бьют по плечам и голове всякие безделушки; и боль, резкая боль в боку и плече.


«Убью урода!» – с этой мыслью Борис попытался резко вскочить на ноги и немедленно приступить к расправе.


Но застонал, едва удержавшись от крика, – что-то острое там, внутри, реагировало на каждое движение, пронзало грудь беспощадной болью, тут же отдающейся во всем теле…


По ушам бьет истошный визг Таньки. Борис поднимается – медленно, прижимая ладонь к ребрам. Боится даже глубоко вздохнуть и, только поднявшись, смотрит на Димку и Эдика.


Эдик лежит на спине. Не шевелится. Лица его не видно, лицо закрывает затылок Димки, стоящего над ним на четвереньках. Голова Димки быстро мотается из стороны в сторону.


«Чарли, – мелькает неуместная мысль, – так Чарли, еще щенком, трепал шнурки на ботинках гостей…» Борис шагает к ним, кривясь от боли и сильно наклонясь направо. И застывает… Нет! Не может быть! Показалось…


Не показалось.


Борис видит это, видит в неестественно ярких красках, как на экране разрегулированного телевизора, – из-под Димкиной головы, снизу, там, где Эдик, – далеко в сторону ударяет тугая ярко-алая струя, расплескавшись лужицей по паркету.


«Как же… надо скорей… это ведь… спятил… «Скорую»… родители… скорей… заткнись, дура… зачем… спятил, точно спятил…»


Мысли Бориса мечутся стремительно, как рикошетящие от стен пули – осколки, обрывки, обломки мыслей. Но сам он застывает, парализованный нереальностью происходящего. Струя слабеет быстро, но кровавая лужа под головой Эдика растет…


Танька замолкает мгновенно и неожиданно, словно кто-то дернул рубильник воющей сирены, за спиной стук ее каблуков. Борис не оглядывается – когда она смолкла, стали слышны другие звуки – причмокивание на фоне утробно-низкого урчания…


Борис хорошо помнит их – именно с таким звукорядом пожирал своих жертв «Мальчик-Вампир» в темноте подвала, чердака или кладбища – цензура не пропускала слишком натуральных кровавых сцен в подростковые сериалы.


Борис кричит – бессвязно, высоким голосом:


– Димка-а! Мудак!! Ты… – он осекается, потому что…


Потому что Димка резко мотает головой, и кусок чего-то красного отлетает в сторону. С сырым шлепком прилипает к полу.


Взрывной позыв рвоты – в доли секунды она проходит путь от желудка к пытающимся что-то крикнуть губам. Борис корчится, пытаясь согнуться, но зазубренные ножи боли рвут грудь, и он стоит почти прямо, когда рот наполняется горячей едкой жижей, и она, лопнув на губах зловонным пузырем, льется на рубашку и на пол…


«Мальчик-Вампир» поднимается.


Залитое кровью лицо поворачивается к Борису.


Глаза пусты – ни следа ярости, гнева, ненависти или бешенства.


И это еще страшнее.


Окровавленный рот улыбается. Улыбка похожа на оскал. Рот полуоткрыт и внутри – на зубах, на языке, на деснах – тоже кровь. Борис хрипит, выплевывая остатки рвоты, разворачивается и бежит… нет, ковыляет… Сломанные ребра вновь включают свою мясорубку. Он спешит, сам не понимая куда, лишь бы не видеть эту кровавую маску и то, что лежит на полу…


Прихожая. Танька у дверей.


Она, как ни странно, не впала в безумную панику, застилающую все вокруг и не позволяющую бежать или сопротивляться. Она торопливо, ломая ногти, но вполне осмысленно возится с замками, запирающими входную дверь. Слышит за спиной шаги, вскрикивает коротко и отчаянно. Оборачивается, видит брата и, не теряя времени, вновь хватается за замки.


К Борису при виде сестры возвращается хоть какая-то способность говорить и думать – Танька реальная, настоящая, привычная. Не похожая на двух оставшихся за спиной персонажей фильма ужасов.


– Эдик… там… Димка его… – он пытается выкрикнуть это, но голос звучит слабо, затравленно; Борис не может набрать полную грудь воздуха и выплевывает короткие полуфразы.


Танька, не слушая его, распахивает дверь – за ней другая, железная…


Слышны шаги в коротком, ведущем в гостиную, коридорчике – медленные, шаркающие, но уверенные шаги «Мальчика-Вампира». Он никогда не соревновался с преследуемыми в спринте – страх, вяжущий по ногам и рукам страх позволял ему всегда добираться в конце концов до горла визжащих от ужаса жертв…


«Ну, открывай же… – мысленно торопит Борис сестру. – Эдик не запирал, просто захлопнул… быстрей… быстрей же, дура…»


Замок с каким-то секретом, или же просто Танька не знает, где нажимать и что в какую сторону крутить; она бы разобралась, она бы обязательно разобралась, будь у нее хоть чуть времени, но времени нет.


– В комнату! Запремся, позвоним… – она хватает Бориса за рукав.


Он оцепенело смотрит на дверь, на несколько миллиметров стали, отделяющих их от свободы, но Танька буквально тащит за собой. Он бежит медленно, еще сильнее кривясь на бок и шипя от боли.


Спальня родителей Эдика. Заперта! Дальше…


Они заскакивают в его комнату – последнюю по коридору. Дверь довольно прочная, из мореного ореха, и (спасибо Эдику, отстоявшему у родителей святое право на личную жизнь) на ней тоже замочек – немудреный, запирающийся изнутри одним движением латунной шишечки – она поблескивает в сочащемся с улицы свете, искать на ощупь не приходится.


Танька запирается, едва ввалившись в комнату – вовремя – за дверью шаги.


Радоваться рано, преграда хилая – верх двери застеклен. Стекло не сплошное – маленькие, разноцветные, толстые и мутные кусочки в прихотливо извивающемся деревянном переплете – прежнему Димке не преодолеть бы эту преграду, но… припереть чем-нибудь? – Танька не додумывает эту мысль…


– Свет, дура, свет!!! – задушенно, но достаточно громко хрипит брат, и Танька шарит у дверей в поисках выключателя.


«Телефон, бля, где у него телефон…» – Борис знает, что аппарата в комнате нет, но труба, Эдиков айфон – его не разрешали таскать в школу и большую часть времени он болтался здесь…


Специальный держатель на стене, справа от учебного стола, пуст. «Раздолбай херов…» – Борис лихорадочно сбрасывает со стола кучу наваленной там всякой всячины – бумаги разлетаются по комнате, дорогие игрушки падают и хрустят под ногами – и нет среди них только одной, самой нужной сейчас…


У Таньки, включившей свет, это действие словно отняло последний остаток воли – она стоит у двери, не в силах отойти и помочь Борису в поисках…


Дверная ручка яростно дергается вверх-вниз. Танька сбрасывает оцепенение.


– Димка! Ты меня слышишь?! Очнись, Димка, игра кончилась… Ты слышишь меня?!!! Проснись, ты же Димка, ты не «Мальчик-Вампи-и-и-ир»!!!!!


Ее голос, сначала трогательно-умоляющий, срывается на бешеный крик… И тут Боря смеется – жутким, квакающим смехом, переходящим в стон боли:


– Хе-хе-хе-у-уй-а-а, бес… бесполезно… он слышит только Эдика… а Эдик… хе-хе-ох-х…


Он перебирается от стола к стеллажу и бесцеремонно скидывает с него все на пол. Едва успевает поймать падающий кожаный футлярчик с айфоном – взрыв боли от резкого движения не может заглушить радость: сейчас, сейчас, он наберет две знакомые цифры и все встанет на свои места. Все вернется, психа заберут куда следует, через пару недель Эдик выйдет из больницы и с гордостью станет показывать украшающие мужчину шрамы, когда они со смехом начнут вспоминать происшедшее…


Айфон у Эдика навороченный: хочешь – фотографируй, желаешь снять видеоролик – нет проблем, Интернет – легко и просто, гуляешь в незнакомом месте – не заблудишься, система навигации всегда укажет правильный путь…


Но самое-то главное: как же по этой хрени звонить?!


«Сука-а-а!!!! В вампиров ему играть… не мог нормальной мобилой обойтись…» – Борис безнадежно давит кнопки незнакомой модели, но на экранчике мигает лишь стандартная заставка «Яндекса»… Господи, ну всего-то набрать две цифры, всего прокричать десять слов…


Маленькое витражное стекло влетает внутрь комнаты. Рука с загнутыми крючками-пальцами ползет вниз, к замку…


Танька визжит. Отскакивает от дверей. Борис с размаху швыряет проклятый айфон в окно – ни трещинки. Небьющиеся стеклопакеты, пропади они пропадом…


«Надо напасть, надо напасть сейчас, – мелькает у Бориса мысль при виде руки, с трудом проползающей, втискивающейся в узкое отверстие, – пока он застрял, неужели мы вдвоем…»


Он сам не верит себе и знает, что даже вдвоем они ничего не сделают.


– Кладовка, – выдыхает Танька в ухо жарким шепотом, – он не найдет, он же ничего не соображает…


Кладовка – не то сильно разросшийся встроенный шкаф, не то чулан-недомерок – набита всяким барахлом. Здесь тесновато, рядом могут стоять двое, самое большее трое. На дверях, цельных и массивных дверях, ровесниках квартиры, – ни замка, ни задвижки…


…Танька жмется к нему в темноте, не обращает внимания на липкую, заблеванную рубашку; он оттолкивает ее, шарит руками по стоящему на полу и на полках хламу…


«Подпереть… подпереть дверь… родители совсем скоро приедут… не сожрет же он их четверых разом…»


Под руки попадаются лыжные палки, Борис лихорадочно пихает их в массивную дверную ручку, а в комнате щелкает замок и снова топают шаги – удивительно тяжелые для худенького двенадцатилетнего мальчика.


Может, он и не соображал ничего, этот «Мальчик-Вампир», но инстинкт привел его безошибочно, прямиком к убежищу…


Дверь содрогается, с потолка сыпется мелкая штукатурка.


«Дергай, дергай… только ручку оторвешь… – успокаивает себя Борис. – Попробуй-ка прогрызть эту дверку… лишь бы выдержали палки… лишь бы выдержали…»


– Кол! – выкрикивает Танька, уже не таясь. – Нужен кол, он его не убьет, но хоть остановит…


(продолжение в комментах)

Показать полностью

Румпельштильцхен

Родился у одного знатного вельможи сын. Да вот беда, долгожданный первенец родился с горбом и колесообразными ногами, а его лицо было морщинистым, совсем, как у старика. Не дав вкусить малютке материнского молока, отдал Генрих свое чадо на общий двор.

Прошло время, родились у Генриха и его жены дети, красивые и здоровые малыши, в которых счастливые родители души не чаяли, а про первенца своего, совсем они позабыли.

В то время, как младшие братья и сестры жили в роскоши, объятые лаской и любовью, мальчик - горбун жил в нищете и унижении. Взрослые на дворе сторонились его, сверстники же дразнили и обижали. И даже имени ему, за все восемь лет так и не дали. Горбун, он и есть горбун. Зачем горбуну имя?


***

Проходя мимо большой лужи, Готхольд – пекарь услыхал песенку, которую напевал маленький уродец, лепя из грязи человечков.


- Какой чудный мотивчик, - подумал пекарь. Остановился Готхольд и прислушался внимательней. Стоило ему разобрать пару слов, как скромная улыбка внезапно сбежала с его лица, и уступила ужасающему выражению.


Горбун своим наивным голоском напевал:


«Кто умрет завтра вечером? Кто умрет?


Кажется, Гренда завтра умрет.


Толстушка пол метлой метет,


И до завтрашней ночи не доживет».

На следующий вечер, когда Гренда подметала, на нее с полки упал горшок с пшеном. Да так упал, что Гренда Богу душу в раз отдала.


***

Шил в своей каморке старый Лебрехт сапог, мурчал себе что – то под нос. Дверь скрипнула. На пороге возник Горбун с пучком соломы в руках. Дунув на солому, мальчик прошептал:


- Худо Лебрехт, от соломы ожидай, - и радостно засмеявшись, выбежал от сапожника.


Едва дверь хлопнула, старик плюнул себе под ноги, и заворчал брань. Знал уже Лебрехт, остерегаться стоит, не шутки вовсе, эти выходки проказника уродца.


И угораздило же старика взобраться на стог сена в сарае? Вожжи хотел с перекладины достать, а дотянуться не мог. Нет бы, попросить кого подать ему вожжи? Вот и нашли сапожника поутру с вилами в груди.


Как - то раз, одним солнечным воскресным утром дети решили поиграть с карликом. Пятеро на маленького беднягу. Из рогаток камнями бросали в него, когда он взобрался кое – как на дерево, спасаясь от собак. После огнем пугали малыша, зная, что огня он боится больше всего. А когда лохмотья на уродце загорелись, загнали дети его в заброшенный колодец в лес. Взрослых в округе не было – все были в церкви, и ни кто не слышал, как маленький Горбун отчаянно звал на помощь. Дети слушали плач карлика, и все смеялись и смеялись, смотря как плещется, глубоко на самом дне колодца ненавистный им мальчик.


Полюбовавшись зрелищем, дети пошли из леса обратно, играть к общему двору, оставив Горбуна одного в колодце.


- Мама! Мама! – кричал Горбун, когда судороги сводили его маленькое тельце. Ледяная вода обняла его и крепко сжав, тянула ко дну.


Там, где – то высоко величественные дубы шумели своими раскидистыми кронами, там, где – то глубоко вдруг стало так тепло, и когда Горбун открыл глаза, он увидел над собой голубое небо, а сам он лежал на цветущем лугу и на нем вместо серых лохмотьев были светлые одежды. Он поднялся, свежий ветер теребил его золотистые кудри. Совсем рядом шумел ручей, на противоположном берегу которого играли дети. Горбун подошел к ручью, и уже хотел отвернуться, чтобы не видеть своего ужасного отражения, как вдруг вместо морщинистого лица он увидел красивое лицо мальчика. Горбун дотронулся до своей левой щеки. Без сомнений, это было его отражение. Мальчик потрогал свою спину, горба на ней не было, и тогда он высоко подняв руки, упал на зеленую траву, и, дыша полной грудью, засмеялся во весь голос.


- Нравится ли тебе здесь, мальчик? – вдруг спросил незнакомый голос.


Мальчик огляделся, но рядом с ним никого не было.


- Здравствуйте, - протянул мальчик, все еще оглядываясь, - я не вижу Вас, кто же говорит со мной?


- У мен нет имени, - ответил голос, - но многие зовут меня по–разному, ты же можешь называть меня ветром.


- У меня тоже нет имени, - грустно ответил мальчик.


Голос рассмеялся. - Так скажи мне, милое дитя, нравится ли тебе здесь?


- Да, Ветер, мне нравится здесь, а где я?


- Ты в волшебной стране мальчик, и если ты захочешь, ты можешь тут остаться и играть с другими детьми. Там, за ручьем есть дивный лес, где живут добрые звери, а деревья разговаривают. За лесом раскинулись золотистые поля, где пасутся крылатые белые лошади. Это страна, где ни кто не чувствует себя одиноким и все живут в радости и мире друг с другом.


- И ни кто больше не будет дразнить, гонять и бить меня палками?


- Нет, ни кто не будет делать этого, - ответил голос.


- Но дворовые дети обижали меня, когда на моей спине был горб, а мое лицо было морщинистым и страшным.


- Мальчик, я бывал в разных странах и городах, и в одной далекой стране, детей, как ты, называют ангелами. Люди той страны верят, что чистые и невинные души их перешли в тела, а те места на спине, где раньше были крылья остались, и они стали горбами.


- И я тоже был ангелом?


- Выходит, что так и есть, - прошептал ему Ветер на ухо.


- Но если я останусь здесь, то кто тогда накажет Хенни, Ханса, Микко и остальных?


- Ты хочешь наказать их? – Ветер подул сильнее, что трава и цветы на лугу прижались к земле.


- Да, я хочу, чтоб они почувствовали все то, что чувствовал я, когда у меня не было красивого лица, и был горб на спине. Я хочу наказать их зато, что они били меня и обижали моего котенка.


- И ты готов опять стать горбуном, чтоб сотворить задуманное? Ведь ты можешь простить их и жить здесь?

Мальчик посмотрел в отражение ручья.

- Нет, - ответил мальчик, - я не хочу жить здесь, пока не накажу их. Только, тогда я смогу вернуться сюда . - Увы, милое дитя, ты не сможешь вернуться в эту страну, пока твое сердце подобно камню. Пока оно не сможет простить, ты больше никогда не сможешь вернуться сюда! Отныне, как и прежде, ты будешь жить в своем мире с таким же уродливым лицом и горбом, но теперь ты будешь вечно неприкаянным, и никто тебя не помянет, потому, что никто не знает, что отныне твое имя Румпельштильцхен. И ты будешь от всех скрывать свое имя, потому, что если кто прознает, как тебя зовут, ты превратишься в уродливый камень, и тебя будут мучить муки совести до тех пор, пока рука невинного не возьмет тебя. А если такое произойдет, из камня ты превратишься обратно в карлика, и будешь таким до тех пор, пока твое сердце не сумеет простить. И всё будет повторяться вновь и вновь, ведь путь к твоему возвращению сюда лежит только через прощение.


Вдруг небо потемнело, и мальчика подхватил вихрь. Пропал цветущий луг и ручей, перед глазами образовалась чернота, и холод снова сковал тело.


- Мама! – услышал Горбун эхо своего голоса, а там, где – то высоко величественные дубы шумели своими раскидистыми кронами.



***

Жена вельможи, Мария проснулась от ночного кошмара. Из глаз текли горячие слезы. Ей снился её первенец, который тонул в темной воде и звал её на помощь.


- Мария, душа моя, что с тобой?


- Ах, милый Генрих, снился мне наш сын, - молодая женщина проронила сквозь слезы. – Наш маленький сынок, он тонул, Генрих.


Генрих обнял супругу и крепко прижал к себе. – С нашими детьми все хорошо, Мария, они спокойно спят в своих кроватках. Сейчас я позову служанку.


- Не надо, любимый. Мне снился наш первенец.


- Кто? – Генрих в ужасе оторопел. Он вспомнил маленького уродца, и дрожь промчалась по его телу.


- Скажи мне Генрих, он и правда, - всхлипывала она, - правда умер в ту ночь?


Жена смотрела с такой болью и отчаяньем на него, что Генрих не выдержал, и рассказал супруге правду, которую он долгие восемь лет хранил в своем сердце.


На следующее утро Генрих в окружении стражи и слуг выехал из своего замка, и направился на крестьянский двор, дабы вернуть своего сына в замок. Кинулись крестьяне искать Горбуна, да найти не могут. Генрих слез с коня и обратился к люду:


- Озолочу любого, кто скажет мне, где мальчик - Горбун.


Услышав про золото, Микко, старший сын Пекаря вышел к Генриху и поведал, что вчера утром, он, его младшие братья и дочь мыловара играли с Горбуном в дубовом лесу недалеко от старого колодца, и что он может показать то место с остальными детьми. Остальные же храбрости столько не имели и испугались, что будет, когда вельможа узнает, что на самом деле случилось с Горбуном, но поскольку Микко был самым старшем и они его боялись, дети покорно пошли в лес. Шел тем временем через лес знакомой тропой старец с пятью козами. Услышал, что зовут мальчика Горбуна и подошел по - ближе. Генрих к старцу обратился:


- Часто ли ты пасешь своих коз здесь?


- Практический каждый день, милостивый господин, я пасу своих коз в этих местах.


- Может, ты видел мальчика, с лицом как у старика и горбом на спине?


- Вчера утром, милостивый господин, я проходил этой тропой и видел, как эти дети били уродца палками, а этот, - старик указал на Микко, - держал в руках факел.


Глаза Генриха наполнились гневом. – А что было дальше, ты видел?


- Да, милостивый господин, видел я, что после, как на уродце загорелась одежда, они столкнули его в этот колодец.


- Что же было после?


- Горбун плакал и звал на помощь, а эти смеясь, заглядывали в колодец и кидали в него камни. Но когда уродец в колодце затих, они убежали, да и я пошел своей дорогой.


- Лжёт старик! Лжёт! – кричали дети.


Сердце Генриха затрепетало, и сквозь зубы Генрих проговорил:


- Сколько ты хочешь золота, за то, что сейчас рассказал своему господину, старец?


- У меня пять коз, - ответил старец, - по одному гольдгульдену за козу.


Микко и остальные дети кричали оправдания, но Генрих велел стражникам схватить детей, а сам, достав кошель, кинул пять золотых монет старцу прямо под ноги.


Старик, кряхтя, опираясь на свою палку, потянулся за монетами, а Генрих продолжал бросать по одной монете на землю, приговаривая:


- Шестая монета тебе за то, что став свидетелем, как бьют беззащитное дитя, ты не помог ему. Седьмая монета тебе за то, что глаза твои видели, как мальчика кинули в колодец, ты продолжал стоять в стороне. Восьмая монета за то, что уши твои слышали мольбы о помощи, но ты опять же не помог ему, а эти девять монет, - Генрих высыпал горсть гольдгульденов на старика, - за девять месяцев, которые моя жена вынашивала этого ребенка в своем чреве!


Генрих стоял и смотрел, как старик собирал монеты с влажной земли, вместе с листвой, жадно и остервенело, вместе с травой, в которой блестели гольдгульдены. Когда старик поднялся с колен, Генрих посмотрел ему в глаза. – А теперь, старик, ты полезешь в этот колодец и достанешь из него тело моего сына.

Несмотря на мольбы и просьбы, старика обвязали веревкой и кинули в колодец. Когда же его вытащили из колодца, в своих руках он держал маленького, рыжеволосого мальчика. Лицо его отнюдь не было старческим. Оно было белым, усыпанным на щечках веснушками. Глаза у него были открыты. Зелень дубовых крон, казалось, так и застыла в них. Местами его тело было в ожогах, а горба на его спине не было вовсе.

Все застыли на месте, когда увидели этого прекрасного мальчика вместо жалкого уродца. Генрих наклонился к сыну и крепко обнял его ледяное мертвенное тело. Кричал Генрих нечеловеческим утробным ревом, как раненый зверь. Он гладил мальчика по личику, словно ожидая, что сын вот – вот проснется, и только синюшные трупные пятна уговорили Генриху обратное. Хрипами оплакивал отец своего сына, рыча от боли и своей слабости. Когда же безумие полностью овладело Генрихом, он приказал старика и детей волочить по земле до самой крепости, а после приказал повесить их тела на плаху крепостного двора.


Этой ночью Генрих не спал. Он смотрел из окна башни куда – то вдаль, и его боль унимали скорбные вопли Готхольда и его жены по четырем своим чадам, душераздирающие крики мыловара по своей малютке Хенни и погребальный звон по своему первенцу, душа которого осталась неприкаянной.

Умер сын Генриха некрещеным, и имени ему, за все восемь лет так и не дали. Горбун, он и есть горбун. Зачем горбуну имя?

Показать полностью

Пятый парк

Эта история не является плодом моих фантазий. Возможно, она покажется Вам не страшной, скорее загадочной и местами тоскливой. И тем не менее, вот она…

Когда я была маленькой, каждое лето родители сплавляли меня к бабушке в славный город Ярославль (ты узнаешь его из тысячи. Закадровый смех). Я любила проводить это время с горячо любимой бабушкой, которая пекла умопомрачительные пироги и ватрушечки, холила и лелеяла свою упитанную не по годам внучку, рассказывала интересные истории из своей жизни. Крохотулечная преамбула: моя бабушка отдала большую часть своей жизни работе на железной дороге, сменив кучу не особо прибыльных должностей: стрелочница, путевой обходчик, машинист круга…всех и не вспомнить. Соответственно, историй про поезда у нее было предостаточно. А меня эти истории завораживали. Я очень любила поезда и все, что с ними связано. Бабушка часто водила меня на железную дорогу, благо дом наш был совсем рядом с ней.


Кто бывал в Ярике, особенно в Ленинском районе (Пятерке), тот видел Ярославскую железную дорогу: около 10 парков, 2 вокзала, и бескрайнее количество путей, уходящих за горизонт. Пока Вы не начали зевать, начну-таки вещать, собственно, истории об этом легендарном месте.


Когда бабушка работала путевым обходчиком, она часто наталкивалась на путях на сводящие с ума вещи: то сбитое животное, которое уже начало разлагаться и потихоньку растаскиваться вороньем, то разорванная одежда, брошенные вещи – сумки, кошельки (Пятерка – крайне небезопасный район, грабежи и нападения на людей – считай - стабильность…). Один раз она наткнулась на отрезанную женскую руку, вызвала соответствующие службы…хозяйку руки так и не нашли… Но самым примечательным оказался случай с самоубийцей (предположительно) – на путях был найден труп мужчины, аккуратно разрезанный на три части – голова, туловище, ноги. По словам бабушки – поезд так аккуратно разрезать вряд ли бы смог… Кто знает, что с этим человеком стряслось.


Работать машинистом круга бабуле было по нраву… Какое-то время… Сейчас сумбурно попытаюсь объяснить, что такое круг. Локомотивы, в отличие от трамваев, не разворачиваются на изящном завитке из рельсов, для изменения направления (и перевода на другую ветку путей) их загоняют на специальный круг, который их разворачивает. От круга лучами расходится большое количество путей – загнали какой-нибудь тягач на рельсы круга, крутанули на 40 градусов – отправили машину на другой путь. К кругу примыкает кабина машиниста, который реверсом приводит круг в движение, а рулем задает скорость вращения (может и наоборот, я в последний раз плотно с кругом общалась, когда мне было лет 5…). Однажды бабушка отвела меня к своей подруге (предположим, что ее звали Галина), которая как раз работала на круге, усадила меня в кабину и сказала, что сейчас я сама разверну маневровый. Это был щенячий восторг. Пока я сидела в кабине, из последних сил запрещая себе что-либо в ней трогать, на круг заехал грозный тепловоз. Я со священным трепетом отметила, что диаметр круга был почти равен длине тепловоза, загнать такую дуру на рельсы круга нужно было с ювелирной точностью, иначе при движении части тепловоза просто сминали бы гармошкой все лучевые пути. Галина махнула флажком и удовлетворенно залезла в кабину. Разумеется, все манипуляции с разворотом маневрового Галина совершала сама, но мои руки, дрожа, полежали то на реверсе, то на руле. Восторг был щенячий! А когда тепловоз был выведен на корректный путь и начал движение, машинист нам помахал из кабины и дал гудок – я думала, в штаны наложу от радости.


Возвращаясь домой, я спросила у бабушки, почему она отказалась от работы на круге, и в ответ получила еще одну увлекательную историю. Как-то раз, загнав на круг очередной тепловоз, бабушка увидела, что машинист загнал машину на рельсы круга не до конца, она вышла на пути, сообщить ему об этом… хрен знает, что щелкнуло в мозгу у машиниста, но он начал сгонять тепловоз прямо на бабушку. От неожиданности она даже не успела соскочить с путей, просто упала на них, руководствуясь инстинктом самосохранения, прижала руки к телу и выпрямила ноги. Тепловоз медленно и уверенно двигался дальше, холодно и неумолимо демонстрируя свое исподнее паре расширенных от ужаса глаз. Большая часть дна тепловоза совершенно спокойно прошла бы, не задев испуганную женщину, но часть двигателя, находящаяся в конце машины, точно превратила бы бабушку в фарш. Благо, находившиеся рядом сотрудники парка, увидели этот процесс – матом и истошными криками они успели сообщить машинисту, что под тепловозом человек. За несколько сантиметров до ужасающего конца, тепловоз замер и медленно стал сдавать назад. Бабушку подняли с рельсов целой и невредимой. Она даже отошла за пару минут и побежала выписать люлей незадачливому машинисту, который, собственно, был слегка нетрезв (суровая совковая стабильность…). Потом у нее состоялся очень интересный разговор с одним из обходчиков. Он выдал сакраментальную фразу: «Сейчас тебе кажется, что все позади, но эта ситуация повторится еще много тысяч раз, начиная с сегодняшней ночи. Поверь, я знаю, о чем говорю». В ночь после этого инцидента бабушка думала, что не сможет уснуть, но сон сморил ее крайне быстро – первое, что она увидела в сновидении, это неумолимо надвигающиеся на нее колеса тепловоза. Она вновь лежала на рельсах, вновь смотрела на нутро тепловоза, вновь ждала неминуемой и страшной смерти… Этот сон она посмотрела за оставшуюся жизнь бесчисленное количество раз.


Еще один трагический случай на круге произошел с бабушкиной сменщицей, которая также выбежала на лучевые рельсы. По каким-то причинам, круг сам пришел в движение, частично затащив несчастную под себя. Он протащил ее несколько путей, перемолов обе ноги, и остановился. Жизнь женщине спасли, а ноги – нет.


Самая моя любимая история связана с пятым парком. До сих воспоминания о ней вызывают дрожь. Что вообще такое парк – это совокупность 20-40 путей, стрелок, горок и прочей железнодорожной лабуды, нужной для сбора составов. Самая развеселая часть парка, это, безусловно, горка. Сейчас растолкую: горка – это возвышенность, по которой проходят рельсы, в конце спуска с горки на рельсах расположены замедлители, тормозящие проходящие вагоны, а еще дальше стрелки, расходящиеся на несколько путей. При компоновке состава несколько вагонов отцепляют, отправляя на горку, и там они, движимые силой инерции, разгоняются на спуске, доезжают до замедлителей, с диким скрежетом притормаживают, пока переводятся стрелки на нужный путь, затем уже укатываются в нужном направлении. Гуляя с бабушкой по парку, мне довелось один раз перейти горку. Это жутко, доложу я Вам. Разумеется, работу с вагонами никто не остановил ради моего визита, поэтому пришлось переходить рельсы в промежутке между порциями вагонов. А промежутки там крайне короткие. Как только пролетит одна порция вагонов, наверху горки уже маячит следующая партия. И разгоняются они чрезвычайно быстро. Переходить пути, когда на тебя несется с бешеным грохотом неконтролируемая груда железа – довольно неприятное приключение. Особенно под визг замедлителей. Кто хоть раз слышал этот звук – больше ни с чем его не спутает. Этот жуткий протяжный визг на высокой ноте – да ладно, всякий, кто был на железной дороге, слышал его, просто мало кто задумывался – что это. Так вот, к чему я. Рядом с горкой всегда можно обнаружить будку смотрителя, следящего за корректностью действий при формировании состава. Бабушка долгое время работала в одной из таких будок. Работа монотонная, скучная, посуточная: днем таращишься на грохочущие вагоны, ночью следишь за остановкой (ой, ладно, разумеется спишь). Бабушка работала в восьмом парке, общалась с коллегами из других парков, периодически подменяя их. Самая дурная слава шла про пятый парк. Смотрители рассказывали, что по ночам, каждый, кто засыпал в будке смотрителя, тут же просыпался от жутчайших кошмаров, некоторые даже пачкали белье. Бабушка у меня была человеком умным и рассудительным, и со скепсисом относилась к подобного рода байкам… До тех пор, пока ее не попросили отдежурить одну ночь в пятом парке. Женщина, после которой она заступала на смену выглядела ужасно: серо-желтое осунувшееся лицо, с огромными мешками под глазами. Единственное, что она сказала бабушке, перед тем, как уйти – «Ни при каких обстоятельствах, не спи!» Ну чтож, не очень-то и хотелось… Бабушка в принципе, редко себе позволяла спать на рабочем месте, к тому же с собой она принесла парочку газет и вязание – было чем скоротать смену. День пролетел стремительно, затем, горка опустела. Народ ушел домой. Бабушка осталась одна в будке, разложила газету, погрузилась в чтение. Было тихо. Подозрительно тихо. Даже назойливое бормотание диспетчеров, не затыкавшихся даже ночью, почему-то прекратилось. Вдруг бабушка услышала громкий гудок, доносящийся с вершины горки. Она подняла глаза – с горки на колоссальной скорости катился паровоз, продолжая истошно гудеть. Паровозы уже давно исчезли с железных дорог, став достоянием музеев, либо грудой металлолома у какого-нибудь предприимчивого проныры, а тут – вот он, пожалуйста: огромный, черный как смоль, с яркой красной звездой на тендере. «Ну, может перегоняют куда… Избавляются…» - успела подумать бабушка. Паровоз, продолжая путь, внезапно, (со слов бабушки) как будто бы запнулся….он резко дернулся, задние колеса начали подниматься над корпусом, далее паровоз тендером начал сминать и вырывать рельсы, перевернулся с дичайшим скрежетом, сминая и обращая в месиво все на своем пути. Его передняя часть через долю секунды взорвалась. Пламя вмиг окутало весь паровоз и землю в радиусе нескольких метров от исполина. Казалось, миру пришел конец. Вся эта полыхающая и летящая уже вверх тормашками вакханалия катилась в сторону будки, где находилась бабушка… Она даже не успела закричать – горящая груда черного металла со скрежетом рухнула на крошечную ветхую постройку. Бабушка зажмурилась. Резкая тишина. Она открыла глаза – ее будка, газета, ночь, парк. Гробовая тишина. Как она уснула – не помнит. Она просто читала газету. Ее даже не тянуло в сон. До конца смены, она боролась с желанием уснуть. И под страхом увольнения никогда больше не дежурила в пятом парке. Никто не знает, почему именно этот парк вызывал у людей кошмары. Все без исключения смотрители жаловались на кошмары, причем, практически всем снился один и тот же сюжет, только поезда в нем были разные. Старожилы утверждали, что несчастных случаев в пятом парке практически не случалось, и уж тем более никакой поезд с рельсов горки этого парка никогда не сходил.


То, что произошло со мной, после визита в пятый парк я пытаюсь объяснить себе своей детской впечатлительностью: насмотрелась горок, вагонов, замедлителей. Наслушалась бабушкиных страшилок про горящие паровозы. В общем, в ночь после прогулки мне приснился пятый парк. Та самая злополучная горка, которую мы днем переходили с бабушкой. Я стояла на рельсах, не в силах пошевелиться, на меня с бешеным ревом кубарем летел загорающийся вагон.

Показать полностью

Эвмениды из общественной уборной (продолжение в комментах)

Четвертый этаж без лифта среди всего прочего входил в его план мести. Поселившись в этой квартире, Говард словно говорил Элис: «А, ты вышвырнула меня из дома? Что ж, тогда я буду жить в трущобах Бронкса, где на четыре квартиры один туалет! Мои рубашки будут не отглажены, а галстук вечно перекошен. Видишь, что ты со мной сотворила?»

Но когда он сообщил Элис о своем переезде, та лишь горько рассмеялась и сказала:


— Нет, Говард, ничего не выйдет. Я больше не собираюсь играть с тобой в эти игры. Ты всегда выигрываешь.


Она притворялась, будто ей на него наплевать, но Говарда нелегко было обмануть. Он знал людей, понимал, чего они хотят, а Элис его хотела. И это становилось его главным козырем в их взаимоотношениях — Говард был нужен Элис куда больше, чем она ему. Он часто размышлял об этом — и на работе в офисе компании «Гумбольдт и Брайнхард, дизайнеры», и в обеденный перерыв в дешевом ресторанчике (который тоже был частью его мести), и в метро по дороге домой («линкольн-континентал» остался у Элис). Говард подолгу размышлял, как сильно он ей нужен. Но он не мог забыть, как она сказала, выгоняя его из дома:


— Только попробуй подойти к Рианнон, и я тебя убью.


Он уже не помнил, почему она сказала это. Не помнил, да и не пытался вспомнить, потому что такие мысли лишали его душевного равновесия, а свое душевное равновесие и покой Говард ценил превыше всего на свете. Другие могут тратить часы и целые дни, пытаясь достичь гармонии с собой, но для Говарда такая гармония была единственно возможным способом существования. Я живу в мире с самим собой. У меня на душе легко. У меня все в порядке, в порядке, в порядке. И пусть все катятся к черту.


«Стоит кому-то лишить тебя покоя, — часто думал Говард, — и он сразу поймет, как тобой управлять».


Говард не умел управлять другими, но не собирался никому позволить управлять собой. Зима еще не наступила, но в три часа пополуночи, когда он вернулся домой с вечеринки у Стю, было чертовски холодно. Вечеринка считалась обязательной для посещения — во всяком случае, для тех, кто хочет добиться чего-нибудь на службе у Гумбольдта и Брайнхарда. Страхолюдная жена Стю пыталась соблазнить Говарда, но тот изобразил полнейшую невинность, чем поверг ее в огромное смущение, и она оставила его в покое. Говард не пропускал мимо ушей служебные сплетни и знал, что некоторых из уволенных ранее сотрудников компании застукали, так сказать, без штанов. Не то, чтобы штаны Говарда всегда оставались на положенном месте. Он вытащил Долорес из главного холла, завлек в спальню и стал обвинять в том, что она отравляет ему жизнь.


— По мелочам, — настаивал он. — Ты не нарочно, я понимаю, но все равно, с этим пора кончать.


— По каким мелочам? — недоверчиво переспросила Долорес. Но поскольку она искренне старалась, чтобы всем вокруг было хорошо, ее голос прозвучал не совсем уверенно.


— Разумеется, ты понимаешь, что я к тебе неравнодушен.


— Нет. Мне никогда… Никогда даже в голову такое не приходило.


Говард казался смущенным и растерянным, хотя на самом деле не был ни растерян, ни смущен.


— Значит… Значит, я ошибся. Извини, мне показалось, ты нарочно это делаешь…


— Делаю что?


— Ну… Отталкиваешь меня… Ладно, не важно, все это звучит слишком по-детски… Черт возьми, Долорес, я втрескался в тебя по уши, как мальчишка!


— Говард, я даже не подозревала, что задела твои чувства.


— Боже, какая ты жестокая, — в голосе Говарда прозвучала еще бо́льшая обида.


— О, Говард, неужели я так много для тебя значу?


Он издал невнятный всхлипывающий звук, который Долорес могла истолковать, как ей заблагорассудится. Вид у нее был смущенный — она многое бы отдала, лишь бы вернуть себе прежнее непринужденное спокойствие. Долорес так смутилась, что они очень приятно провели целых полчаса, пытаясь вернуть друг другу душевное равновесие. Еще никому в конторе не удавалось подобраться к Долорес так близко, но Говард мог подобраться к кому угодно.


Поднимаясь в свою квартиру, он был очень собой доволен.


«И вовсе ты мне не нужна, Элис, — думал он. — Никто мне не нужен, совсем никто!»


Повторяя это про себя, Говард вошел в общую ванную и включил свет.


Из кабинки донесся булькающий звук, потом шипение. Может, кто-то вошел в туалет, не включив света? Говард заглянул в кабинку, но там никого не было. Однако, присмотревшись внимательнее, он увидел ребенка, месяцев двух от роду, лежащего в унитазе. Вода почти залила ему глаза и нос, вид у ребенка был испуганный. Он был до пояса засунут в сток. Кто-то явно пытался убить его, утопить в унитазе, но Говард никак не мог представить, каким же надо быть дебилом, чтобы подумать, будто ребенок пролезет в дырку унитаза.


Сперва он решил оставить все как есть, поддавшись соблазну жителя большого города не совать носа в чужие дела, даже если подобное поведение граничит с жестокостью. Если он спасет младенца, это повлечет за собой проблемы — ему придется вызвать полицию, до ее приезда сидеть с ребенком в своей квартире. Возможно, об этом напечатают в газетах, и уж конечно, он всю ночь будет заполнять бумаги. Говард устал. Ему хотелось спать.


Но он снова вспомнил слова Эллис:


— Тебя, Говард, даже человеком назвать нельзя. Ты — кошмарное эгоистичное чудовище.


«Я не чудовище», — мысленно ответил Говард и наклонился над унитазом, чтобы вытащить ребенка.


Ребенок застрял крепко — тот, кто пытался с ним разделаться, приложил немало усилий, чтобы поплотнее затолкать его в унитаз. Говард ощутил короткий прилив праведного негодования при мысли о том, что кто-то пытался решить свои проблемы, расправившись с невинным младенцем. Но ему совсем не хотелось углубляться в размышления о детях — жертвах преступления, к тому же в тот миг его внимание привлекло нечто другое.


Ребенок уцепился за его руку, и Говард заметил, что пальцы его срослись — вернее, их соединяли перепонки, так что конечность с виду напоминала плавник. И все же, когда Говард, сунув руки в унитаз, пытался вытащить ребенка, эти плавники вцепились в него с неожиданной силой.


Наконец раздался всплеск, младенец очутился на свободе, вода с ревом хлынула вниз по стоку. Ноги ребенка срослись в одну конечность, безобразно загнутую на конце. Это был мальчик. Его слишком большие гениталии свесились в сторону. Говард заметил также, что вместо ступней у младенца еще два плавника, на самых кончиках которых он разглядел красные пятна, похожие на гноящиеся раны. Ребенок плакал, мерзко хныкал: эти звуки напомнили Говарду предсмертный вой агонизирующей собаки (Говарду не хотелось вспоминать, что именно он бросил собаку под колеса приближающейся машины, чтобы посмотреть, как водитель ее объедет. Водитель не стал ее объезжать).


«Даже самые отвратительные уроды имеют право на существование», — подумал Говард. Но теперь, когда он держал ребенка на руках, его негодование по отношению к тем, кто пытался убить младенца, — вероятно, его родителям, вдруг сменилось сочувствием. Ребенок схватил его за руку, и прикосновение плавников вызвало резкую острую боль, которая становилась все сильнее. На руке Говарда вдруг открылись огромные зияющие раны, они гноились и кровоточили.


Пока Говард сообразил, что эти раны нанес ему ребенок, тот успел хвостом вцепиться ему в живот, а руками — в грудь. То, что Говард поначалу принял за раны на конечностях младенца, на самом деле оказалось мощными присосками, которые так сильно впивались в кожу, что она рвалась, стоило отодрать присоску. Говард все же пытался оторвать присоски, но едва он избавлялся от одного плавника, как ребенок успевал вцепиться в него другим.


Благородный поступок Говарда обернулся борьбой за жизнь. Он понял, что перед ним отнюдь не ребенок — дети не могут цепляться с такой силой! К тому же у этой твари имелись зубы, которые громко лязгали, норовя его укусить. Хотя лицом младенец походил на человеческое дитя, на самом деле он оказался не человеком.


Говард попытался оглушить чудовище о стену, чтобы оно ослабило хватку. Но оно лишь вцепилось вдвое крепче, и ему стало еще больней. Наконец Говарду все же удалось освободиться, он зацепил ребенка за унитаз и отодрал с себя все присоски. Ребенок упал, и Говард поспешно отпрянул.


Его мучила резкая боль от целого десятка ран, ему казалось, что он угодил в кошмарный сон. Не может быть, что он на самом деле стоит сейчас в уборной, освещенной единственной лампочкой, где на полу корчится чудовище, лишь отдаленно напоминающее человека.


А может, это каким-то чудом выживший мутант? Ни один ребенок не умеет двигаться так целенаправленно и умело.


Младенец заскользил по полу, а Говард, страдая от боли, нерешительно смотрел на него. Добравшись до стены, ребенок приподнял плавник, вцепился в стену присоской и медленно пополз вверх. Он полз, а за ним тянулись фекалии — жидкая зеленоватая полоска, стекающая вниз.


Говард посмотрел на эту дрянь, посмотрел на свои гноящиеся раны.


А вдруг эта тварь, кем бы она ни была, не умрет, несмотря на свое ужасное уродство? Вдруг она выживет? Вдруг ее найдут и поместят в больницу, где будут за ней ухаживать? Вдруг она вырастет?


Ребенок дополз до потолка и развернулся, надежно цепляясь присосками за штукатурку. Он не падал, а медленно полз по потолку, подбираясь к единственной лампочке.


Эта мразь собиралась зависнуть прямо над головой Говарда, а след фекалий все так же тянулся за ней. Отвращение пересилило страх, и Говард, вскинув руки, схватил ребенка. Почти повиснув на нем, он наконец-то отодрал его от потолка. Ребенок извивался и изворачивался, пытаясь пустить в ход присоски, но Говард боролся изо всех сил, и, наконец, ему удалось затолкать ребенка в унитаз, на сей раз вниз головой. Он крепко держал младенца, пока тот не посинел и не перестал пускать пузыри.


Потом Говард пошел в свою квартиру за ножом. Кем бы ни было это чудовище, оно должно исчезнуть с лица земли. Оно должно умереть, так, чтобы никто не смог догадаться, кто его убил.


Нож Говард нашел быстро, но задержался на несколько минут, чтобы перебинтовать раны. Сперва сильно жгло, потом боль слегка утихла. Говард снял рубашку, задумался на секунду, потом снял остальную одежду. Надел халат, прихватил полотенце и вернулся в уборную. Он не хотел, чтобы на его одежде остались следы крови.


Но ребенка в унитазе не было. Говард встревожился. Неужели его нашел кто-то другой? А может, этот другой видел, как Говард выходил из ванной, или, что еще хуже, видел, как тот вернулся с ножом в руке?


Говард огляделся. Никого. Он шагнул в коридор. Ни души.


Он стоял в дверях, размышляя, куда же подевался младенец, как вдруг ему на голову рухнуло что-то тяжелое, к лицу приклеились присоски. Говард с трудом удержался от вскрика. Значит, ребенок все-таки не утонул, выбрался из унитаза и затаился на потолке над дверью, поджидая возвращения Говарда.


Борьба возобновилась, и снова Говарду удалось отодрать от себя присоски, хотя на сей раз это было сложнее, ведь ребенок бросился на него сзади и сверху. Чтобы освободить руки, ему пришлось положить нож, и к тому времени, как он, наконец, швырнул ребенка на пол, он заработал еще добрый десяток ран. Ребенок упал на живот, и Говарду удалось схватить его сзади. Взяв младенца одной рукой за шею, второй рукой Говард поднял нож и шагнул в кабинку туалета.


Чтобы спустить в унитаз бесконечный поток крови и гноя, ему пришлось дважды нажимать на спуск.


«Наверное, у ребенка какая-нибудь инфекционная болезнь, — размышлял Говард. — Слишком много стекает по стоку густой белой жидкости — столько же, сколько и крови».


Потом он еще семь раз спускал воду, чтобы смыть куски этой твари. Даже после смерти присоски жадно цеплялись за керамическую поверхность, и Говард отдирал их ножом.


Наконец от ребенка ничего не осталось.


Говард тяжело дышал, его тошнило от вони и от ужаса перед совершенным. Он вспомнил, как пахли развороченные кишки его собаки, после того, как ее переехала машина, — и выблевал всю еду, съеденную во время вчерашней вечеринки. Когда желудок, наконец, опустел, Говарду стало легче.


Он принял душ, и ему еще больше полегчало. Выйдя из душа, он позаботился, чтобы в туалете не осталось и следа кровавой расправы.


После чего отправился спать.


Заснуть оказалось непросто — он был слишком возбужден и не мог отделаться от мысли, что совершил убийство. Нет, это не убийство, не убийство, он всего лишь покончил с жутким созданием, которое не имело права на существование.


Говард старался думать о другом. О новых проектах на работе — но среди чертежей мелькали плавники. О своих детях — но вместо их лиц возникал жуткий лик отвратительного чудовища, которое он только что прикончил.


Об Элис. Но думать об Элис оказалось еще труднее, чем об этой твари.


Наконец он уснул, и во сне ему привиделся отец, который умер, когда Говарду было десять. Говарду не снились привычные сценки из детства, ни долгие прогулки с отцом, ни игра в баскетбол, ни рыбалка. Все это было в его жизни, но сегодня, после схватки с чудовищем, вдруг всплыли мрачные воспоминания, которые ему долгое время удавалось скрывать от самого себя.


— С покупкой десятискоростного велосипеда придется повременить, Гови. Подожди, пока кончится забастовка.


— Я понимаю, папа. Ты не виноват.


Теперь — мужественно сглотнуть.


— Ничего страшного. Пока все остальные школьники катаются, я просто буду сидеть дома и учить уроки.


— Мало у кого из ребят есть десятискоростные велосипеды, Гови.


Гови пожал плечами и отвернулся, чтобы скрыть слезы.


— Да, мало у кого. Ладно, папа, не волнуйся за меня. Гови сам о себе позаботится.


Вот это мужество. Вот это сила. И через неделю у него уже был велосипед.


Во сне Говард понимал, какой ценой ему достался велосипед, хотя раньше не желал себе в этом признаться. У его отца в гараже был достаточно сложный любительский радиоприемник. И примерно в ту пору отец его продал, объяснив, что приемник ему надоел, и стал куда больше работать в саду, и у него стал дьявольски тоскливый вид, а потом забастовка закончилась, он вернулся на завод и погиб в результате несчастного случая на прокатном стане.


Сон Говарда закончился ужасно: ему приснилось, что он висит у отца на плечах, так же как на его собственных плечах висела эта тварь, и наносит отцу ножом все новые и новые удары.


Говард проснулся рано утром, с первыми лучами солнца, когда будильник еще не прозвонил. Он плакал в полусне, всхлипывая и повторяя одно и то же: «Это я его убил, я его убил, я».


Наконец он совсем проснулся и посмотрел на часы. Шесть тридцать.


«Это всего лишь сон», — сказал он себе.


И все же он проснулся раньше времени, с разламывающейся от боли головой и с глазами, которые жгло от слез. Подушка была мокрой.


— Хорошо начинается день, — пробормотал Говард.


Встал с постели, по привычке подошел к окну и раздвинул шторы.


На окне, крепко вцепившись в стекло присосками, висел ребенок. Он так плотно прижимался к стеклу, словно хотел проскользнуть внутрь, не разбив окна.


Далеко внизу шумел поток машин, ревели грузовики, но ребенок, казалось, не обращал внимания на огромную пропасть внизу, пропасть без единого уступа, за который можно было бы зацепиться. Хотя не похоже было, что он может упасть.


н пристально, внимательно смотрел в глаза Говарда.


А ведь Говард уже приготовился убедить себя, что предыдущая ночь была не более чем очень ярким кошмарным сном.


Отступив от окна, он в изумлении уставился на ребенка, а тот приподнял плавник, присосался к стеклу чуть повыше и переполз вверх, чтобы снова посмотреть Говарду в глаза. А потом начал медленно и методично колотить в стекло головой.


Домовладелец не очень хорошо присматривал за своей недвижимостью, стекло было тонким, и Говард понял, что ребенок не успокоится, пока не разобьет окно и не доберется до него.


Говарда забила дрожь, у него перехватило горло. Он был страшно напуган: вчерашние события оказались не обычным ночным кошмаром. Лучшее тому доказательство — ребенок снова здесь. Но ведь он сам разрезал его на куски, младенец никак не мог остаться в живых!


Стекло вздрагивало при каждом ударе и, наконец, разлетелось вдребезги. Ребенок оказался в комнате.


Говард схватил единственный имевшийся в комнате стул и запустил им в ребенка, то есть в окно. Стекло взорвалось, солнечный свет вспыхнул на гранях осколков, окруживших, словно сияющим нимбом, и стул, и ребенка.


Говард кинулся к окну, посмотрел вниз и увидел, как ребенок рухнул на крышу огромного грузовика. Тело как упало, так и осталось лежать, а обломки стула и осколки стекла рассыпались по мостовой, долетев до тротуара.


Грузовик не замедлил хода, увозя труп, осколки стекла и лужу крови.


Говард подбежал к кровати, опустился рядом с ней на колени, зарылся лицом в одеяло и попытался прийти в себя. Его заметили. Люди на улице задирали головы, они наверняка видели его в окне. Прошлой ночью он приложил массу усилий, чтобы избежать разоблачения, но теперь оно неизбежно. С ним все кончено. И все же он не мог, не мог допустить, чтобы ребенок забрался в комнату!


Шаги на лестнице. Тяжелые шаги в коридоре. Стук в дверь.


— Открой! Эй, открывай немедленно!


«Если я буду вести себя тихо, они уйдут», — подумал Говард, отлично зная, что это не так. Он должен подняться, должен открыть дверь. Но ему никак не удавалось заставить себя покинуть убежище возле постели.


— Ах ты, сукин сын!


Человек за дверью сыпал проклятьями, но Говард не шевелился, пока ему в голову не пришло, что ребенок может прятаться под кроватью. При мысли об этом Говард сразу почувствовал легкое прикосновение перепонки к своей ноге — перепонки, уже готовой вцепиться.


Он вскочил, бросился к двери и распахнул ее настежь. Даже если там окажутся полицейские, явившиеся его арестовать, они защитят его от ужасного монстра, который его преследует.


Но Говард увидел не полицейских, а соседа с первого этажа, занимающегося сбором арендной платы.


— Ах ты, поганый сукин сын, безмозглая сволочь! — надрывался тот. Его парик съехал набок. — Этим стулом ты запросто мог кого-нибудь покалечить! А стекло сколько стоит! Убирайся! Выметайся отсюда немедленно! Я требую, чтобы ты освободил квартиру сию же минуту, и мне плевать, пьяный ты или…


— Там за окном… За окном была та тварь, то чудовище…


Сосед холодно посмотрел на Говарда, глаза его все еще были полны гнева. Нет, не гнева. Страха. Говард понял, что этот человек его боится.


— Здесь приличный дом, — сказал сосед уже тише. — Забирай своих тварей, своих пьяных монстров, розовых слоников, черт бы их побрал, верни мне сотню за разбитое стекло, сотню, говорю, гони сотню, и выметайся отсюда, чтобы через час и духу твоего здесь не было. Слышишь? Или я вызову полицию. Понял?


— Понял.


Он и вправду все понял.


Говард отсчитал пять двадцаток, и сосед ушел. Он старался не дотрагиваться до Говарда, как будто в том появилось что-то отталкивающее. Значит, и впрямь появилось. Во всяком случае, для самого Говарда, если не для кого другого.


Закрыв за соседом дверь, Говард сложил свои вещи в два чемодана, спустился вниз, поймал такси и поехал на работу. Водитель посматривал на него как-то странно и отказывался вступать в разговор. Вообще-то Говард ничего не имел против, но лучше бы водитель перестал бросать на него встревоженные взгляды в зеркальце заднего вида, словно опасаясь, что пассажир вот-вот выкинет нечто скверное.


«Ничего я не выкину, — твердил себе Говард, — я порядочный человек».


Он дал водителю щедрые чаевые и заплатил еще двадцатку, чтобы тот отвез чемоданы в его дом в Куинсе, где Элис, черт бы ее побрал, вполне может подержать их некоторое время. Говард не станет больше снимать квартиру — ни на четвертом этаже, ни на каком другом.


Разумеется, ему просто привиделся кошмар, и прошлой ночью, и сегодня утром.


«Этого монстра никто больше не видел, — думал Говард — Из окна четвертого этажа выпали только осколки стекла и стул, иначе управляющий заметил бы ребенка».


Правда, младенец упал на крышу грузовика. И если он все-таки настоящий, его вполне могли обнаружить где-нибудь в Нью-Джерси или в Пенсильвании.


Нет, он ненастоящий. Вчера ночью Говард его убил, а нынче утром ребенок опять оказался целым и невредимым. Это просто наваждение.


«На самом деле я никого не убивал!» — убеждал себя Говард («Только собаку. Только отца», — проговорил некий отвратительный голос в глубине его сознания).


На работе надо было чертить линии на бумаге, отвечать на телефонные звонки, диктовать письма и не думать о кошмарах, о своей семье, о том, во что ты превратил собственную жизнь.


— Отлично вчера повеселились.


«Отлично, что и говорить».


— Как ты, Говард?


«Прекрасно, Долорес, все прекрасно, спасибо».


— Предварительный вариант для Ай-Би-Эм уже готов?


«Почти готов, почти. Дай мне еще двадцать минут».


— Говард, ты неважно выглядишь.


«Да просто устал вчера. Эта вечеринка, знаете ли».


Он все сидел за столом и рисовал в блокноте, вместо того, чтобы за чертежным столом заниматься нормальной работой. Он рисовал лица. Вот Элис, строгая и грозная. Вот страшненькая жена Стю. Вот лицо Долорес, милое, покорное и глуповатое. И лицо Рианнон.


Но, начав рисовать свою дочь Рианнон, он не смог ограничиться только лицом. У Говарда задрожала рука, когда он увидел, что именно он нарисовал. Он быстро оторвал лист, смял его и нагнулся, чтобы бросить в стоящую под столом мусорную корзину. Корзина покачнулась, оттуда появились плавники, готовые зажать его руку, как железными тисками.


Говард закричал, попытался отдернуть руку, но ребенок уже успел вцепиться. Говард выдернул его из корзины, и тогда младенец ухватил его за правую ногу нижним плавником. Весь ужас, пережитый прошлой ночью, вновь навалился на Говарда. Он отодрал присоски об угол металлического шкафа для бумаг и бросился к двери, которая уже открылась. Сослуживцы ворвались в кабинет, напуганные его криками.


— Что случилось? Что с тобой? Почему ты так кричал?


Говард осторожно повел их к месту, где остался ребенок. Там никого не было. Только перевернутая корзина да опрокинутый стул. Но окно было открыто, а Говард не помнил, чтобы открывал его.


— Говард, что с тобой? Ты, должно быть, устал, Говард? Что случилось?


«Мне нехорошо. Мне очень нехорошо».


Долорес, поддерживая Говарда, вывела его прочь из комнаты.


— Говард, я за тебя беспокоюсь.


«Я тоже за себя беспокоюсь».


— Давай я отвезу тебя домой. Моя машина внизу, в гараже. Отвезти тебя домой?


«А где мой дом? У меня нет дома, Долорес».


— Ну тогда ко мне. У меня квартира. Тебе надо прилечь и отдохнуть. Давай, я отвезу тебя к себе.


Квартира Долорес была выдержана в стиле ранней Холли Хобби, а когда она включила стерео, зазвучали старые записи «Carpenters» и недавние «Captain and Tennile». Долорес уложила его в постель, осторожно раздела, а стоило ему пошевельнуть пальцем, разделась сама и, прежде чем вернуться на работу, занялась с ним любовью. Она была наивно горяча. Она шептала ему на ухо, что он — второй мужчина в ее жизни, которого она любила, первый за последние пять лет. Ее неумелая страсть была такой неподдельной, что ему захотелось заплакать.


Когда она ушла, он и вправду заплакал, потому что раньше думал, что она что-то для него значит, а на самом деле все оказалось не так.


«Почему я плачу? — спрашивал он себя. — Какое мне до этого дело? Вовсе не моя вина, что она сама подсказала мне, как к ней подобраться».


На комоде в позе взрослого сидел ребенок, небрежно поигрывая сам с собой и не спуская с Говарда пристального взгляда.


— Нет, — сказал Говард, усаживаясь на постели. — На самом деле тебя не существует. Тебя никто не видит, кроме меня.


Ребенок ничем не показал, что понял эти слова. Он лишь перевернулся и стал медленно сползать по стенке комода.


Схватив свою одежду, Говард выскочил из спальни. Он оделся в гостиной, не сводя взгляда с двери. Разумеется, ребенок сейчас ползет по ковру, направляясь к гостиной. Но Говард уже оделся и ушел.


Три часа он бродил по улицам. Сперва он рассуждал спокойно и рационально. Логично. Этой твари не существует. Нет ни одного доказательства, которое бы подтверждало ее существование.


Но мало-помалу его рациональность рассеялась как дым, потому что боковым зрением он то и дело замечал плавники чудовища. Они показывались из-за спинки скамьи, мелькали в витрине, маячили в кабине машины, развозящей молоко. Говард шел все быстрей и быстрей, не задумываясь, куда идет, стараясь мыслить здраво и логично, но приходил в отчаяние при виде ребенка, который, ничуть не скрываясь, сидел на светофоре.


Говард еще больше беспокоился и оттого, что многие прохожие, нарушая неписаный закон, по которому жители Нью-Йорка стараются не смотреть друг другу в лицо, вдруг принимались таращиться на него, в ужасе вздрагивали, а потом смущенно отворачивались. Невысокая женщина европейского вида осенила себя крестом. Стайка подростков, явно вышедшая на поиски приключений, при виде Говарда забыла о своих намерениях, примолкла, а когда он прошел мимо, молча проводила его взглядами.


«Ребенка, возможно, они и не видят, — размышлял Говард, — но что-то все-таки бросается людям в глаза».


По мере того, как его блуждающие мысли становились все более бессвязными, на Говарда нахлынули воспоминания. Перед его внутренним взором пронеслась вся жизнь — говорят, так бывает, когда человек тонет, но Говард подумал, что, если бы перед утопающим встали все эти картины, тот специально хлебнул бы побольше воды, чтобы покончить с видениями. Уже много лет Говарда не посещали такие воспоминания, и он никогда не стремился их оживить.


Его бедная растерянная мать, она так хотела быть хорошей матерью и читала все педагогические книги, испробовала все педагогические приемы. Ее не по летам развитый сынок Говард тоже читал ее книги, но разобрался в них лучше, чем она сама. Как она ни старалась, у нее ничего не выходило. А он обвинял ее то в том, что она слишком требовательна, то в том, что недостаточно требовательна, то в том, что ему не хватает ее любви, то в том, что она душит его неискренними чувствами, то в том, что она заискивает с его приятелями, то в том, что она не любит его друзей. Он до того затравил и замучил бедную женщину, что она едва решалась робко заговорить с ним, тщательно и аккуратно подбирая слова, чтобы не обидеть.


И хотя время от времени он доставлял ей огромную радость, обнимая за плечи и говоря: «Ну разве не замечательная у меня мамочка?», гораздо чаще он принимал вид ангельского терпения и говорил: «Опять за старое, мама? А я-то думал, мы с этим покончили много лет назад». Он напоминал ей снова и снова, пусть всего в нескольких словах, что она не состоялась как мать, вот в чем ее проблема, а она кивала, верила, и, в конце концов, они совершенно отдалились друг от друга. Он мог добиться от нее всего, чего хотел.


А еще Вон Роублз, который был чуть-чуть умнее Говарда, но Говарду так хотелось стать лучшим выпускником, и тогда они стали лучшими друзьями, и Вон был готов на все ради этой дружбы. И всякий раз, когда Вон получал более высокую оценку, чем Говард, он не мог не видеть, что его друг очень расстроен и терзается вопросом, а годен ли он вообще на что-нибудь?


— Годен ли я вообще на что-нибудь, Вон? Как бы я ни старался, всегда найдется кто-нибудь, кто лучше меня. Это, наверное, и имел в виду отец, он все время повторял: «Гови, ты должен стать лучше, чем папа. Стань первым». И я пообещал ему, что стану лучшим, но, черт возьми, Вон, у меня так ничего и не вышло.


Однажды он даже пустил слезу. Вон гордился собой, когда слушал, как Говард произносит торжественную речь лучшего выпускника на собрании в школе. Что такое жалкие школьные оценки по сравнению с настоящей дружбой? Говард получил стипендию и уехал в колледж, и с тех пор они с Воном не виделись.


(продолжение в комментах)

Показать полностью

Если сможешь, прости меня, отец

Старая, пропитанная запахом сигаретного дыма тетрадь. Углы листов обтрепались, и некоторые буквы пропали, канули в вечность, растворились в пустыне небытия — там, куда ушёл автор этих строк, написанных небрежным почерком на пожелтевшей от времени бумаге.

Она лежит на столе и притягивает мой взгляд. Я невольно ловлю себя на желании оставить бессмысленные попытки справиться с хаосом, давным-давно поселившимся в холостяцкой квартире. Он всего лишь отражает то, что творится в моей душе. Так стоит ли переделывать мир, если мироздание всё равно будет таким, каким подсознательно хочешь его видеть


День тянется от утренней поездки на кладбище до первых признаков сумерек. Низкое солнце высвечивает пятна на старых обоях, и я с грустью замечаю, что наступил вечер. Выходные, не успев начаться, кончились. Жаль.


С некоторых пор я ненавижу воскресенья.


Кофе парит в холодном воздухе кухни, смешиваясь с вензелями табачного дыма. Я осторожно перелистываю ветхие страницы и, наткнувшись на свежие записи, понимаю, что он — моё проклятие и боль, мучитель и тиран, — опять воскрес.


Мне снова предстоит глотать горечь слов, словно это лекарство сможет утолить печаль.


«Зубная боль — ничто по сравнению с болью от потери своего «я». Никто не сможет исцелить душу, сгинувшую в тенётах тоски. Я теряю себя каждодневно, ежечасно. Растворяюсь в звёздном небе, сгораю в горниле страсти, тону в чёрной мгле меланхолии. Мне кажется, это продолжается вечно. Но на самом деле — миг длиною в жизнь, отрезок времени между небытиём прошлым и небытиём будущим, отпущенный человеку для того, чтобы он смог испытать настоящее страдание и, наконец, понять, что это такое — земная юдоль.


Промежутки между приступами хвори, которые случаются всё чаще и чаще, к концу жизни сокращаются, и чувствуешь не постепенное угасание, а уменьшение пространства без боли. Словно смерть — это грань, за которой безбрежный океан мучений. Или его противоположность — блаженство. Отсутствие боли — рай. Бесконечная агония — ад. Всё именно так, как задумано кем-то когда-то. Изувером, придумавшим каторгу вечной боли. Жизнь — это жестокая пытка. Но смерть — мука ещё страшнее, чем бесцельное, бездумное существование в те мгновения, когда боль проходит».


Господи… как давно это было… Я уже забыл об этих записях. Но сегодня, возвратившись с кладбища, с ужасом обнаружил их среди старого хлама. Пугающее напоминание о том, что ещё ничего не кончилось. И наш разговор не завершён, не исчерпан. До конца, до донца, до вязкого ила молчания.


Пепел просыпается на липкую выцветшую клеёнку и прожигает в ней лунку. Положив голову на стол, я вспоминаю следующую строчку и только затем переворачиваю страницу. Всё сходится. Ведь горизонт один — для земли и для неба.


«Страшна не смерть. Ужасно ожидание смерти. Страх приходит из тьмы ночи и медленно исчезает в призрачном дыме тлеющей сигареты. Всю оставшуюся жизнь мне предстоит мучиться одним неразрешимым вопросом: человека убивает мир или он сам убивает себя? Как всегда истина посередине. У бездушного хаоса, гордо именуемого космосом, никогда не хватит сил повлиять на душу человеческую. Он может только предложить выбор — или жить, или умереть. И ты в каждое мгновение совершаешь его: или пытаешься продлить никчёмное существование; или делаешь микроскопический шажок к смерти. Самообман? Самообман. Никто не признается, что повинен в собственной гибели. Спрашивать об этом бессмысленно и бесполезно. Объект изучения сего непростого вопроса будет смотреть вдумчиво с фото на эмалированном овале, криво приклеенном к плите из гранитной крошки, и скорбно наблюдать за копошением тварей божьих у его последней обители. А те будут глубокомысленно изрекать банальные сентенции, типа: «все там будем», и лить пьяные слёзы на искусственные цветы, выбеленные июльским солнцем и январскими морозами».


Утром, выстывший от первых заморозков автобус, привёз меня по разбитой дороге на кладбище. Могилы отца и матери находились по соседству. Ставшие чужими друг другу при жизни, после смерти родители были похоронены рядом.


Сегодня — поминальный день, годовщина гибели отца. Я должен был отдать дань прошлому. Вспомнить наши короткие встречи и споры до хрипоты, полуночные звонки и годы молчания. Всё, вплоть до последнего разговора, переросшего в ссору, после которой мы уже больше не виделись. Пикировки по пустякам неожиданно вылились в скандал и хлопанье дверями. Что мы не поделили? Жизнь? Нет. Что касается отношения к жизни, тут у нас взгляды почти совпадали. За исключением одного незначительного нюанса. У отца на первом месте стояло служение высшей цели, всегда и везде; моё мнение о том, что называется бытиём, было более циничным и приземлённым. Почему я должен «помышлять о горнем», если, быть может, завтра умру? Причиной ссоры и последовавшего за ней разрыва была смерть, то, как мы её понимали. Его трепетное любопытство: что же там, за чертой? И моя ненависть и презрение к ней.


Мне бесконечно жаль, что он мёртв, и ничего нельзя исправить. Я должен был сделать это тогда, но не сделал. Мне стоило хотя бы извиниться перед ним. А теперь осталось только листать страницы, смотреть на тени прошлого, ненавидеть то, что лежит передо мной, запорошенное пеплом потухшей сигареты.


«…И остаётся лишь одно — спросить себя, пока ещё живого, — какого чёрта в день «Д», в час «Ч» ты не свернул на перекрёстке и не прошёл мимо?»


Если бы можно было разделить жизнь на «до» и «после». То что бы изменилось? Ни-че-го. Всё также продолжалось бы ожидание неизбежного финала. Всё также дымилась бы сигарета. Медленно и неотвратимо тлела, чтобы истаять в серости утра. В той сырой мгле первозданности, когда понимаешь, что часы не отстукивают секунды, а играют реквием по непознанному счастью, не выпитой до дна любви; непрожитому, неизведанному, непонятому миру, скрывающемуся в глубинах твоей души, внезапно осознавшей, что бессмертие — это блеф. «Страшна не смерть…»


Когда мы с ним познакомились? Сейчас и не вспомнить. После развода, который случился ещё до моего рождения, он уехал из города. Прошло много лет до того, как он вдруг захотел увидеть меня…


Зато отлично помню момент нашей встречи, когда в первый раз увидел тетрадь. Морщинистые руки отца осторожно поглаживали её обложку, а сам он с волнением пытался найти во мне родные черты. Но, видимо, это было тяжёлым испытанием для него — выдерживать уничижительный взгляд юнца, ждущего признания вины. Я ждал многого: смущения, внутренних терзаний, стыда, но разглядел в его глазах лишь боль. Он молча протянул мне пакет с черновиками и, не прощаясь, ушёл, осторожно прикрыв за собой дверь. И не появлялся ещё несколько лет. Ему хватило этой боли надолго.


А у меня осталась тетрадь с выпадающими, пожелтевшими от старости листами. Из любопытства я заглянул в неё и не в силах был оторваться от неясных расплывшихся строк, пока не прочитал всю.


«Всё это мы проходили.


Бой часов. Лакированные саркофаги напольных убийц, отстукивающие с тупым равнодушием напрасно растраченные дни.


Школа жизни. Корявые строки — кровь на асфальте смывает слезами дождь.


Молчание — золото. Тишина, раздирающая душу на лоскутки — бинты для вскрытых вен, вязнет в безмолвном крике.


Всё это мы проходили. Мимо истерзанных жизнью тел, у которых сквозь бойницы глаз светится святость».


Его мечты, его мысли, его скорбь. Их было слишком много в записях. Я не понимал, как человек мог вместить в себя столько боли. Или это было притворством?


Тетрадь, с пугающей методичностью появляющаяся в годовщины его смерти, не могла ответить на этот вопрос. Оставалось только читать между строк. Пытаться понять человека, которого видел лишь несколько раз, но которого знал от корки до корки.


Каждый год. Чтобы я ни делал, она всплывала среди хаоса вещей. Она словно жила странной, непостижимой жизнью. Пыталась доказать мне, что то, чем я занимаюсь — лишено смысла. Что существует другой мир — царство духа, империя мысли — и именно он является истинным.


И, быть может, оттуда, из той таинственной реальности снова и снова тетрадь возвращалась ко мне. Это выглядело чертовски мистично и божественно таинственно. Но, скорее всего, это было именно так.


«…Он сказал, что жизнь — полное дерьмо. Я рассмеялся и возразил, что полного не существует. Есть лишь абсолютное, из которого слеплено всё. Мир размешан в бездонной чаше космоса. Огненное, воздушное, водяное и земляное. Но самое страшное, мерзкое и, проверено, неуничтожимое — это то, из чего сделаны мы. Оно вечно».


Я оставлял тетрадь в его почтовом ящике, надеясь, что скоро мучительная для нас обоих игра прекратится. Что ему надоест делиться со мной болью. Пару раз он переезжал. Новые хозяева не знали, где его искать. Но я каким-то чудом находил адрес. И через некоторое время он снова появлялся у меня на пороге. Молчал, бесстрастно разглядывал меня, словно пытался найти какие-то только ему ведомые признаки моего взросления. Сам он стремительно старел.


После каждого визита в тетради появлялись новые записи. Почерк становился всё размашистей и неразборчивей. В нашу первую встречу ему было около сорока. Но в молодости все, кто старше тебя, кажутся стариками. Несвязность записей будто напоминала о том, что его жизнь могла в любой момент оборваться. И он спешил излить душу, выплеснуть мысли на бумагу, какими бы бредовыми они не были.


Меня это пугало и озадачивало. Зачем? Какой смысл в философских упражнениях? Я не мог понять, как можно ради этого жить?


«Он попрощался и, пошатываясь от выпитого, ушел по пропитавшейся дождём земле дышать воздухом. Тогда я видел отца в последний раз. Осенью он попал в аварию. Жуткий шар огня превратил его машину в груду оплавленного стекла и металла, пахнущего горелым пластиком…»


Тот, кто начинал дневник, приходился мне прадедом. Земля летела вокруг солнца, времена года сменялись калейдоскопом событий. Не было ничего постоянного в этом мире. И, видимо, отец хотел самим фактом существования древней тетради, доставшейся ему от деда (которого я не знал и никогда не видел) утвердить главный постулат своей философии: человек не вечен, но мысли его должны жить вечно.


Меня это раздражало, возмущало, бесило. Я рвал, сжигал, топил ненавистные слова. Они были написаны сначала чернилами, но где-то к середине тетради — шариковой ручкой. Некоторые вклеенные листы были напечатаны на пишущей машинке и поправлены карандашом, от которого со временем остались лишь слабые следы графита. Но… чтобы я ни делал, тетрадь снова возвращалась ко мне.


Заключительная запись была сделана в этом году:


«Смерти нет, есть лишь абсолютное ничто».


Что значили эти слова? Что смерти на самом деле нет?! Я готов был поверить, потому что уже не было сил терпеть это издевательство. Отца давно нет в живых. Он умер, погиб десять лет назад. Проклятая тетрадь тогда, после похорон опять попала ко мне. Но я точно помнил, что несколько раз уничтожал её.


«Только огонь может унять боль. Боль от холода, который поселяется внутри. От ледяной стужи равнодушных лиц, которую впускаешь в себя, потому что надеешься, что это хоть кому-то поможет. Очень больно видеть, как гибнет мир. Его ещё можно согреть дыханием, отдать ему остатки тепла заледеневшего сердца. Если остались силы жить. Если есть смысл жить».


И рядом был вклеен лист, судя по нумерации, из середины.


«Жизнь, поделенная на ноль. Мне казалось, что встреча с абсолютом происходит после смерти. Я ошибался. Он существует всегда и везде. И от него нет спасения.


Тёмная материя — проклятие вселенной. Я видел её. На небе не было звёзд, потому что там царила тьма.


Как мало света в мире людей! Годы ушли на то, чтобы понять простую истину — нет для человека ничего страшнее, чем осознать, что он — абсолютное ничто. Оно сочится в мир, кружится в воронках мерклых галактик, выводя сухой и безжалостный остаток — смерти нет… И, значит, боль — вечна».


Гора окурков высыпалась через край, когда я попытался погасить обжигающую пальцы сигарету. Моё одиночество вернулось ко мне. Я долго смотрел на пожелтевшую бумагу, с проступающими от нажима пера блеклыми буквами; на предсмертные мысли того, кто давно мёртв.


И всё-таки он жил — в словах, раздумьях, переживаниях, которые все эти годы пытался донести до моей души. Он хотел лишь одного — пробить стену отчуждения и эгоизма, которую я воздвиг вокруг себя, тешась иллюзией, что отречение от мира подарит мне покой. Но время — незримый ментор — всё-таки вынудило меня признать поражение.


…И вдруг что-то произошло. Буквы неожиданно начали таять, стираться невидимым ластиком. Я лихорадочно стал листать пустеющие страницы, но внезапно понял, что не успею запомнить стремительно тускнеющие слова. Ужас от потери того, к чему так долго шёл, спотыкаясь на простых истинах, захлестнул меня. Я сидел, подслеповато щурясь на ночь за окном, пропитанную дождливой хмарью. И скорбь от утраты постепенно стала привычной. Переросла в готовность сделать хоть что-то, чтобы унять её; превратилась в желание избавиться, по крайней мере, на мгновенье от горечи одиночества.


Я смотрел на пустые страницы, на которых ещё минуту назад была написана чужая судьба. Моя жизнь так похожа на них.


Кому рассказать о том, что я понял, разгадал, осознал, до чего дошёл не умом так сердцем? Кому нужны мои желания, прозрения и ошибки?


Я не знал ответа. И не имело смысла его искать. Но заставил себя расписать на клочке бумаги треснувшую ручку с засохшими чернилами и, задумавшись на мгновенье, ощутив в себе вечную боль — признак оживания оттаявшей души… или неспешного приближения смерти, осторожно вывел на последнем листе рассыпающейся от старости тетради:


«Если сможешь, прости меня, отец…»


© Projectpunk c ffatal.ru

Показать полностью

О ночном походе в заброшенный дом

13 апреля, ночь. Мы с другом идём по лесной тропе, ведущей к особняку купца Богданова. Многие хабаровчане поймут - старинный дом с каретным подъездом и колоннами сильно выделялся среди деревьев даже в тёмное время суток. Он своего рода украшение этих мест. Если спуститься по крутой ржавой лестнице, пахнущей листвой и коррозией, можно оказаться на берегу небольшой бухты, куда Амур несёт свои волны, коряги, ракушки и мусор. Однако, нам было не до того: промозглая ночь заставляла ускориться, как и любые звуки, из которых воображение невольно делало сандтрек к второсортному слешеру. 

О ночном походе в заброшенный дом Моё, Крипота, Ночь, Заброшенное, Фото, Текст, Хабаровск, Длиннопост

Изрисованные колонны, фасад в свете фонарей и сепии походили на кадры чёрно-белой военной хроники. Даже пятна краски над входом походили на кровь, что добавляло баллов сравнению. Видно, что неохраняемый памятник архитектуры проигрывает бой за боем: войска граффитистов, алконавтов, страйкболистов и прочих превратили его в полуизуродованные руины.

О ночном походе в заброшенный дом Моё, Крипота, Ночь, Заброшенное, Фото, Текст, Хабаровск, Длиннопост

Выпуская пар изо рта, делаю несколько кадров:

О ночном походе в заброшенный дом Моё, Крипота, Ночь, Заброшенное, Фото, Текст, Хабаровск, Длиннопост
О ночном походе в заброшенный дом Моё, Крипота, Ночь, Заброшенное, Фото, Текст, Хабаровск, Длиннопост
О ночном походе в заброшенный дом Моё, Крипота, Ночь, Заброшенное, Фото, Текст, Хабаровск, Длиннопост
О ночном походе в заброшенный дом Моё, Крипота, Ночь, Заброшенное, Фото, Текст, Хабаровск, Длиннопост

А теперь то, что заставило нас с другом покинуть объект:

О ночном походе в заброшенный дом Моё, Крипота, Ночь, Заброшенное, Фото, Текст, Хабаровск, Длиннопост

Фигуры появились из вспышки света где-то между деревьев. Из этого комка один за другим выплывали светящиеся силуэты и медленно направлялись к упомянутой в начале поста лестнице.

Последнее фото: группа "призраков"(?) скрылась в пролётах лестницы, резко уходящей вниз. Только слабое сияние ещё какое-то время вырывало из темноты дерево у спуска.

О ночном походе в заброшенный дом Моё, Крипота, Ночь, Заброшенное, Фото, Текст, Хабаровск, Длиннопост

Итак, пикабушники, есть ли у кого-нибудь идеи, гипотезы, что это было? Поделитесь в комментариях, умоляю.

Исследовать дом мы пока не стали, оставили эту затею до выходных. Думаем провести там всю ночь, делая обходы, ведя фото/видео съёмку. Интересно, поймаем ли что?..

Показать полностью 8

Сектанты

Попали мне в руки, карты Саратовской области разных годов, например старинная карта Саратовской Губернии 19 века и административная Саратовской области 1950г, естественно копии. На них было отмечено много деревень, в отличии от современных Яндекс и Гугл карт, а это значило, что деревни больше нет. Сравнивая карты и насыщая мозг быстрыми углеводами попивая чаёк, я сгенерировал прикольную идею- нужно сходить и посмотреть какую-нибудь заброшенную деревню. Нашёл я нужную деревню, в приоритете были деревни заброшенные недавно(благо на сайте ВикиРтищево есть список и даты)+ эта деревня не очень далеко от Ртищево. Я стал собираться в мини экспедицию)

Сейчас немного воды о проблемах ориентирования по старым картам, это можете пропустить. Те кто их составляли, вертели на подзорной трубе такое понятие как масштаб! Отмечено там все не очень точно, а пока я сравнивал у меня лихо припекало. Но после кропотливой работы по подгонке современных ГуглМапсов под примерно такой же масштаб, что и старые карты, я отметил на новых ориентировочное место деревни.


Отлично, рюкзак собран, я в предвкушении приключений, на улице конец апреля, прогноз на пятницу обещал хорошую погоду, ничто не предвещало беды. Сел на электричку, доехал до на платформы *число нэйм* и пошёл через поля по компасу . Была ещё утро. К обеду стал подходить к деревне, которая не оправдала моих ожиданий, многие дома были уничтожены временем,а их итак было мало. Развёл костер прямо на месте, где когда то была улица, а топливом стал полусгнивший забор. Погрев консервы и поев, я решил походить по целым домам, в одном из них был довольно сносный диван и грех было немного не вздремнуть, так я и сделал. Дальше все и начинается.


Просыпаюсь тяжело, будто сон забыл свои обязательства по восстановлению сил, а сделал обратное. Я не понимаю где я, холодно. Тут до меня доходит где я нахожусь, ищу рукой рюкзак, достаю фонарь, осматриваюсь. Возникло ощущение, что в обстановке комнаты что-то изменилось. Достаю термос с кипятком, завариваю кофе, спустя минут 20 разум голова начинает работать в нормальном режиме. Мне предстоит погулять по заброшенной деревне ночью, прикольно и немного страшно, но нечем больше заняться. Спрятал рюкзак под кровать, взял нож и фонарик, вышел на дорогу. "БЛЯТЬ! ЧТО ЗА?!"- только и подумал я, увидев в окнах одного из домов свет. Стою в ступоре, в голове мысли о срочной "отступлении", но не там то было. Может там кто-то остался жить и мой страх без причины? Конечно же я пошёл проверять. Иначе это история была бы совсем не достойна внимания.


Я медленно подхожу, воздух кристально чист и свеж, а звезды очень ярки на фоне черного неба, как это и бывает за городом. Я подошёл к обветшалому забору, но с того места трудно было увидеть через окна, что творится внутри. Я вошёл во двор, и направился к окнам, вглядываюсь. А дальше я охренел со всем, все стены исписаны какими-то символами, в центре комнаты круглый стол, за которым сидят трое- 2 парня и девушка, в центре стола лист бумаги, блюдце, свечи. А комнату в основном освещают керосиновые лампы. Я сразу просек, что они чертовы сектанты и собираются вызывать неведомую херню, но чего они ждут? Ответ пришёл быстро, скрипом двери сбоку, я повернул голову и увидел как из туалета вышла одна из их компании. Стоим и вглядываемся друг в друга, я Хз че делать и что ожидать от этих психов, тут она рванула к двери и забежала в дом. Я мгновенно кинулся через двор, но под ноги угодила деревяшка, которая была не согласна с моим побегом, я падаю ударяясь головой и забор и кажется теряю сознание. Нутром чую не к добру в заброшенной деревне столкнуться с бандой психов.


"О, Гооосподи"- протянул я потирая лоб, кажется будет шишка. Хотя есть проблемы посерьезней, вроде афигевших чудиков, которые подняли наверно кипиш. Голова кружится, хотя бы не отключился, видимо бежать нет смысла, подхожу к окну- противника нужно знать.


-...вы, какого черта вы вызывали без меня? -дико орет разгневанная девица.


-Но мы ждали тебя, Цикада, клянусь! -виновато и испуганно оправдывается чувак в смешном балахоне, ему молчаливо поддакивают товарищи.


-Но он там на улице, я видела его! -смотрит в окно и кажется могла заметить мою вытянутую от офигения физиономию, но я пригнулся.


Что блять? Она подумала, что это они меня вызвали и теперь кучка упоротых будет считать меня духом?! Это ахуено. Только башка кружиться, трудно соображать. Скрип двери, на пороге появляется квартет неудачливых чародеев, они с внимательностью смотрят на меня, кажется они охренели побольше моего.


-Но мы хотели вызвать не вас, - тут "маг" в бабушкином балахоне обращается ко мне.


-Да? А мне насрать, я тут главный... я здесь...- забываю это чертово слово, ах да, кажется дух. - Я тут главный дух и я пришёл вас предупредить, вам тут не место!


-Простите за вопрос, со всем уважением, но почему вы выглядите как обычный человек?- тихо и с нотками сомнения в голосе, говорит вторая черноволосая девица.


Вот это нежданчик, что я должен ответить? Но не успеваю ничего придумать.


-Ксюха! Как ты можешь?! Пожалуйста простите её дерзость, она у нас...


-Я подумаю!- постарался сделать как можно более властный голос и не заржать. - А сейчас, валите отсюда, пока я не передумал!


Они быстро собирают вещи, а я спокойно сижу крыльце не веря в происходящее. Мда, каких только чудаков нет на свете. Так, они выходят и быстрым шагом ретируются в темноту, все кроме той, что меня увидела первой. Она стоит рядом со мной, смотря как пропадают из виду её друзья.


-Ну что и как же зовут главного местного духа?- с вызовом начинает говорить она.


-Цикада, так ведь? Погоняло у тебя отстой, а моё не имеет значения -ухожу от вопроса я, поняв что она меня раскусила.


-Я не знаю как и зачем, ты тут оказался, но я знаю, что ты человек, я не сказала своим только для того, что бы вдоволь над ними посмеяться, эти офигевшие лица я никогда не забуду- улыбаясь искренно по-детски говорила она.


-Да я тут... эээ, они взаправду подумали, что я дух или что там, ты же понимаешь это уже тяжёлые наркотики,- я не мог сдерживаться я и мы оба тихо засмеялись, что бы настороженные уши её спутников ничего не услышали. Неловкая пауза.


-Знаешь, мы выбрали это место не случайно, тут жила сильная ведьма и по слухам тут действительно что-то не так. Все мне пора, мои упоротые друзья наверно думают, что меня больше не увидят- сказала она уходя.- Советую тебе тоже сматываться.


-Ладно,- говорю на прощанье единственному адекватному человеку, провожая её взглядом.


Всё это произошло очень быстро, осмысление произошедшего приходило приступами истерического хохота. Я катался по широкому крыльцу, руки и ноги сводило в судорогах от безудержного веселья, наконец я перестал двигаться, лежал на спине и смотрел в звёздное, очень звездное небо, по щекам текли слезы радости, довольней меня сейчас никого на свете нет. Но знаете ли, апрельские ночи не такие тёплые, и пожалуй я пошёл домой) Конечно, в такую историю поверить трудно, больше похоже на диковинный сон, я и сам уже не помню, все ли из этого было наяву. Но я помню ту радость, которую испытал на том холодном, покосившиеся крыльце странного дома на краю заброшенной и забытой деревни, той апрельской ночью 2014 и эта радость была настоящей, это я хорошо помню.

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!