Главная ошибка это противопоставлять как некие две сами по себе существующие идеи Религии и Науки. Словно они в каждом вопросе встают в противоречие.
Вопрос сотворения Вселенной и то как устроено все в мире, не первостепенный для Религии, по крайней мере для Христианства. Тут важно что является первоисточником всех событий, а не то как это было сделано и тот как это устроено. В Христианстве не готовят ученых. Хотя их в силу истории их было очень много среди всех известных первооткрывателей и авторов всевозможных законов физики и химии из школьной программы практически все были христианами.
Для языка Библии, например, важно было передать, что объектом начала всех движений в Мире является Бог. А как он это делал уже вопрос второстепенный, куда важнее этическая дажа сторона Религии, даже не богословская.
Теперь другой вопрос. А что если Наука не все может объяснить да и никогда не сможет все объяснить. Мы всегда находимся в изучении. Теперь нужно разочароваться в науке и сказать, что все это хрень и Лоза был прав?
Если я что-то не знаю, то совсем не знает что этого не знают другие.
Однажды летом я сидел на лугу в Кенте под сенью маленькой деревенской церкви и беседовал со спутником моих тогдашних странствий. Он принадлежал к кружку эксцентриков, которые исповедовали собственную новую религию и называли ее Высшей Мыслью. Я был достаточно посвящен в нее, чтобы учуять дух высокомерия, и надеялся, что на следующих ступенях дойду и до мысли.
Мой приятель был эксцентричней их всех, но о жизни он знал гораздо больше, чем они, потому что немало побродил по свету, пока они размышляли в своих аристократических предместьях. Невзирая на сплетни и слухи, я предпочитал его им всем и с удовольствием отправился бродить с ним; а в лесу мне то и дело казалось, что загорелое лицо, густые брови и козлиная бородка придают ему сходство с Паном. Итак, мы сидели на лугу, лениво глядя на вершины деревьев и шпиль деревенской церкви.
Вдруг мой спутник сказал: «А вы знаете, почему этот шпиль так торчит?» Я ответил, что не знаю, и он беспечно бросил: «То же самое, что обелиски. Фаллический культ». Я взглянул на него — он лежал на спине, задрав к небу козлиную бородку, — и вдруг он показался мне не Паном, а дьяволом. Не меньше секунды я чувствовал то же самое, что чувствовали люди, когда жгли ведьм; но тут ощущение чудовищной нелепости спасло меня. «Ну конечно, — сказал я, — если бы не фаллический культ, он бы стоял на острие».
Мой спутник, по-видимому, не обиделся — кажется, он не слишком серьезно относился к своим научным мнениям. Мы встретились случайно, больше я его не видел и думаю, что он уже умер. Но, хотя это не имеет никакого отношения к делу, я хочу назвать вам имя этого адепта высшей мысли и знатока древних символов, во всяком случае, то имя, под которым он стал известен. Это был Луи де Ружмон.
Нелепый, как в детском стишке, образ Кентской церкви, стоящей на кончике шпиля, приходит мне на ум, когда я слушаю разговоры о языческих культах, и раблезианский смех спасает меня. Он помогает мне относиться к знатокам древних и новых религий, как к бедному Луи де Ружмону. Воспоминание о нем стало для меня меркой, И я пользуюсь ею, чтобы сохранить нормальный взгляд не только на христианскую церковь, но и на языческие храмы. Многие говорят о язычниках то, что он говорил о христианах.
Современные язычники жестоки к язычеству. Друзья человечества слишком строго судят о том, во что человечество верит. Теперь принято считать, что всегда и повсюду эти верования сводятся к темным тайнам пола, что с самого начала они бесстыдны и бесформенны. Я этому не верю. Я никогда не увидел бы в поклонении Аполлону то, что Ружмон увидел в поклонении Христу. Я никогда не думал, что в греческом городе царил дух, который он отыскал в кентской деревне.
Все время — даже в этой последней главе о последней, упадочной поре античности — я настаиваю снова и снова, что лучшая сторона язычества победила худшую. Лучшее победило, завоевало мир, правило миром — и приближалось к гибели.
Если мы не поймем этого, мы ничего не поймем в упадке античности. Пессимизм — не усталость от плохого, а усталость от хорошего. Отчаяние приходит не тогда, когда ты пресытился страданием, а когда ты пресытился весельем. Когда по той или иной причине хорошие вещи уже не служат своему делу — пища не кормит, лекарства не лечат, благословение не благословляет, — наступает упадок.
Можно даже сказать, что в обществе, где ничего хорошего не было, нет и точки отсчета, неоткуда падать. Вот почему коммерческие олигархии типа Карфагена застывают осклабившимися мумиями и никогда нельзя сказать, молоды они или бесконечно стары. Карфаген, к счастью, умер; самое страшное нападение бесов на смертных было отбито. Но что толку от смерти дурного, если умирает хорошее?
Отношения Рима и Карфагена в какой-то мере повторялись в отношениях Рима со многими близкими ему нормальными народами. Не спорю, римские государственные деятели действительно плохо обращались с коринфскими и греческими городами. Но неверно думать, что римское отвращение к греческим порокам было чистым лицемерием. Я совсем не считаю римлян идеальными рыцарями — мир не знал настоящего рыцарства до христианских времен. Но я верю, что у них были человеческие чувства. Дело в том, что поклонение природе привело греков к отвратительному извращению; их довела до беды худшая из софистик — софистика простоты.
Они пошли наперекор естеству, поклоняясь природе, отошли от человечности, превознося человека. Конечно, в определенном смысле Содом и Гоморра лучше, человечнее Тира и Сидона. Когда мы вспоминаем бесов, пожирающих детей, мы понимаем, что даже греческий разврат лучше пунического сатанизма. Но мы ошибаемся, если в отвращении к разврату увидим чистое фарисейство. Расскажите про культ Ганимеда юноше, которому посчастливилось вырасти нормальным и мечтать о любви. Он даже не будет шокирован — ему просто станет противно. И это первое впечатление окажется правильным.
Наше циничное равнодушие — просто обман зрения, иллюзия привычности. И нет ничего странного в том, что по-сельски чистые римляне содрогались от одних слухов о таких делах — содрогались почти так же, как от жестокости Карфагена. Именно потому, что гнев их был меньше, они не разрушили Коринф, как разрушили Карфаген. Но если вы все же считаете, что плохое отношение к грекам было вызвано только государственными и торговыми интересами, я скажу вам, что, как ни прискорбно, вы не понимаете некоторых вещей и потому вам не понять латинян.
Вы не понимаете демократии, хотя, без сомнения, много раз слышали это слово и нередко произносили его. Всю свою мятежную жизнь Рим тянулся к демократии; ни государство, ни политика ничего не могли сделать, не опираясь на демократию — на ту демократию, которая прямо противоположна дипломатии. Именно благодаря римской демократии мы знаем так много о римской олигархии.
Современные историки не раз пытались объяснить славу и победы Рима продажностью и делячеством — словно Курций подкупил македонских воинов или консул Нерон обеспечил себе победу из пяти процентов. Однако о пороках патрициев мы знаем только потому, что плебеи их разоблачали. Карфаген был пропитан сделками и подкупом. Но там не было толпы, которая посмела бы назвать своих правителей взяточниками.
Римляне были слабы, римляне грешили, как все люди, — и все же возвышение Рима действительно было возвышением здравомыслия и народности. Особенно здравой и народной была ненависть к извращению; у греков же оно вошло в обычай. Оно до того вошло в обычай, стало литературной условностью, что римские писатели и сами подражали ему. Но это — одно из непременных осложнений снобизма; а глубже, за пленкой моды, дух этих двух сообществ был совершенно различен.
Действительно, Вергилий взял темы из Феокрита; но вряд ли кому-нибудь покажется, что их пастухи похожи. Сам Вергилий воспевает прежде всего естественные, нравственные и здоровые вещи — умеренность, патриотизм, сельскую честь. Ведя рассказ об осени древнего мира, я хотел бы остановиться подробнее на имени того поэта, который в таком высоком смысле воплотил зрелость и ясную печаль осени.
Всякий, прочитавший хоть несколько строчек Вергилия, знает: кто-кто, а он понимал, что значит для человечества нравственное здоровье. Две черты великого римского поэта особенно важны для нашей темы. Во-первых, его патриотический эпос основан на падении Трои, — другими словами, Вергилий славит Трою, несмотря на то, что она пала. Он возвел к троянцам свой любимый народ и положил начало великой троянской традиции, которая проходит через всю средневековую и современную литературу. С легкой руки Вергилия она вышла за пределы литературы и стала легендой о священном достоинстве побежденных.
Эта традиция — одна из немногих — подготовила мир к приходу христианства и особенно — христианского рыцарства. Мужество человека, припертого к стене, помогло пронести цивилизацию сквозь бесконечные поражения Темных веков и варварских войн, в которых родилось рыцарство; а стена эта была стеной Трои. И в средние века, и в Новое время европейцы, подобно Вергилию, возводили свои народы к героическим троянцам. Самые разные люди считали великой честью называть своим предком Гектора. Никто, кажется, не пытался возводить свой род к Ахиллу.
Показательно даже то, что троянское имя вошло в наши святцы, и мальчиков крестят Гекторами в далекой Ирландии, а греческое имя мы слышим очень редко, и звучит оно претенциозно. А прославление Трои тесно связано с тем духом, из-за которого многие считали Вергилия почти христианином. Словно из одного дерева сделаны два орудия Промысла — божественное и человеческое; только деревянного коня Трои можно сравнить (и поставить рядом) с деревянным крестом Голгофы. Не так уж кощунственна дикая аллегория: младенец Христос на деревянной лошадке сражается с драконом деревянным мечом.
Во-вторых, Вергилий по особому относился к мифологии, точнее, к фольклору, к народным верованиям и сказкам. С первого взгляда ясно, что лучшее в его поэзии связано не с пышностью Олимпа, а с простыми деревенскими божествами. Вероятно, полнее всего выразился этот дух в эклогах, утвердивших навсегда прекрасную легенду об аркадских пастухах. Нам трудно это понять, потому что по воле случая его литературные условности не похожи на наши.
Нет ничего более условного, чем жалобы на условность старой пасторальной поэзии. Мы не понимаем, что хотели сказать наши предки, потому что судим об их творениях со стороны. Нам смешно, что пастухов делали из фарфора, — и вот мы забываем спросить, зачем их делали вообще. Мы привыкли считать «веселых поселян» оперными персонажами, а следовало бы подумать, почему есть фарфоровые пастушки и нет фарфоровых лавочников, почему не вышивают на скатертях торговок в изящных позах, почему в опере веселятся поселяне, а не политики.
Потому что древнее чутье и юмор подсказывали человечеству, что условности городов куда менее нормальны и счастливы, чем обычаи деревни. Вряд ли современный поэт может написать эклогу об Уолл-стрит и невинно резвящихся миллионерах. Ключ к тайне «веселого поселянина» в том, что поселяне действительно веселы. Мы в это не верим потому, что, ничего о них не зная, не можем знать и об их веселье. Конечно, настоящий пастух очень мало похож на идеального, но идеал не обязательно отрицает реальность. Чтобы создать условность, нужна традиция. Чтобы создать традицию, нужна истина.
Пасторальная поэзия, конечно, была чистой условностью, особенно в упадочных обществах. Это в упадочном обществе пастухи и пастушки Ватто слонялись по садам Версаля. В другом упадочном обществе пастухи и пастушки заполонили бледные творения эпигонов Вергилия. Но это не дает нам права отмахиваться от умирающего язычества, не разобравшись, чем оно жило. Мы можем сказать, что их искусство до отвращения искусственно, но они не стремились к искусственности. Напротив, они поклонялись естественному и потому потерпели поражение.
Пастухи умирали, потому что умирали их боги. Язычество жило поэзией — той поэзией, которую зовут мифологией. Везде, а особенно в Италии, эта мифология и поэзия были тесно связаны с сельской жизнью, именно этой сельской религии пастухи в немалой степени обязаны «сельскими радостями». Только тогда, когда общество стало умнее и старше, стали видны те слабости мифологии, о которых я говорил в соответствующей главе. Религия мифов не была религией. Другими словами, она не была действительностью. Это был разгул юного мира, упивавшегося вином и любовью.
Мифотворчество выражало творческую основу человека; однако даже с эстетической точки зрения мифология давно уже стала перегруженной и запутанной. Деревья, выросшие из семени Юпитера, стали джунглями, а не лесом; в распрях богов и полубогов мог бы разобраться скорее турист, чем поэт. И не только в эстетическом смысле все это разваливалось, теряло форму; распускался цветок зла, заложенный в самом семени поклонения природе, каким бы естественным оно ни казалось.
Как я уже говорил, я не верю, что поклонение природе непременно начинается с поклонения полу, — я не принадлежу к школе де Ружмона и не верю, что мифология начинается с эротики. Но я совершенно уверен, что мифология ею кончается. Не только поэзия становилась все более безнравственной — безнравственность становилась все более гнусной. Греческие пороки, восточные пороки, старые гнусности семитских бесов слетались к слабеющему Риму, как мухи на свалку. Здесь нет ничего загадочного для любого человека, пытающегося рассматривать историю изнутри.
Наступает вечерний час, когда ребенку надоедает «представлять», он устал играть в разбойников или краснокожего индейца. Именно тогда он мучает кошку. Приходит время в рутине упорядоченной цивилизации, когда человек устает от игры в мифологию, устает повторять, что дерево — это девушка, а луна влюбилась в мужчину. Результаты этой усталости везде одинаковы — будь то пьянство, или наркотики, или другие способы «расшевелить себя». Люди гонятся за все более странными пороками, все более страшными извращениями, чтобы расшевелить притупившиеся чувства. Именно потому кидаются они к безумным религиям Востока. Чтобы пощекотать нервы, они не остановятся и перед ножами жрецов Ваала. Они засыпают на ходу и хотят разбудить себя кошмарами.
Песни крестьян звучали в лесах все тише и тише. Сельская цивилизация увядала, а может быть, и увяла. Империя была организована, и в ней царил тот дух рабства, который всегда приходит с успехом организованности. Она почти достигла той степени рабовладения, к которой стремится наша промышленность. Вы много раз слышали и читали, что сегодня бывшие крестьяне стали чернью городов, зависящей от кино и пособий, — в этом отношении, как и во многих, мы вернулись не к юности, а к старости язычества.
Сердце ушло из язычества вместе с богами очага, богами сада, поля и леса. Пан умер, когда родился Христос. Точнее, люди узнали о рождении Христа, потому что умер Пан. Возникла пустота — исчезла целая мифология, и в этой пустыне можно было бы задохнуться, если бы в нее не хлынул воздух теологии. Но об этом я скажу позже.
Теология — это система, догма, даже если мы с ней не согласны. Мифология никогда не была догмой, никто не исповедовал ее и не отрицал. Она была настроением; а когда настроение умерло, вернуть его никто не смог. Люди не только перестали верить в богов — они обнаружили, что никогда в них не верили.
Сумерки окутали Аркадию, и печально звенели в лесу последние ноты свирели. В великих поэмах Вергилия мы уже чувствуем эту печаль. Конечно, домашней нежностью полны многие его строчки, например та, которую Беллок считает пробным камнем поэта: «Incipe, parve puer, risu congnoscere matrem» («Мальчик, мать узнавай и ей начинай улыбаться» — Вергилий, «Буколики», IV. 60. — Перевод С. Шервинского). Но и сама семья, как и у нас, стала ломаться под грузом порабощения и перенаселения городов. Городская толпа стала просвещенной, то есть потеряла ту силу, которая помогала ей творить мифы.
По всему Средиземноморью люди пытались заменить культ богов побоищами гладиаторов. Не лучше обстояли дела у интеллектуальных аристократов античности, которые бродили и беседовали со времен Сократа и Пифагора. Они начали понимать, что ходят по кругу, повторяют одно и то же. Философия стала забавой, а забава прискучила. Противоестественно и бесполезно сводить все на свете к чему-нибудь одному. Все — добродетель: или все — счастье; или все — судьба; или все — добро; или все — зло. Что же делать дальше?
Мудрецы выродились в софистов, они загадывали загадки и переливали из пустого в порожнее. И, как всегда в такие времена, они пристрастились к магии. Привкус восточного оккультизма вошел в моду в лучших домах. Если философ стал салонной забавой, почему бы ему не стать фокусником?
В наше время нередко сетуют на то, что средиземноморский мир был слишком мал, что ему не хватало горизонтов, которые бы открылись перед ним, если бы он знал другие части света. Но это — иллюзия, одна из обычных иллюзий материализма. Дальше язычество пойти не может. В самом лучшем случае, в других краях оно достигло бы того же самого.
Римским стоикам не нужно было знать китайцев, чтобы научиться стоицизму. Пифагорейцам не нужны были индусы, чтобы научиться простой жизни или вегетарианству. Они уже взяли с Востока все, что могли, — даже слишком много. Синкретисты не меньше, чем теософы, верили, что все религии — одно. Вряд ли они научились бы чему-нибудь лучшему у ацтеков или у инков. Остальной же мир лежал во тьме варварства.
Повторю еще раз: Римская империя была высшим достижением человечества, но акведуки ее были перечеркнуты страшной таинственной надписью. Люди больше ничего не могли сделать.
Эта надпись сообщала не о том, что какой-то царь погибнет, а царство его заберет чужеземец. Сейчас показалась бы хорошей весть о войне или о поражении. Никто на свете не мог завоевать Рим, никто не мог и исправить его. Самый сильный город мира слабел, самые лучшие вещи становились плохими.
Я не устану повторять, что многие цивилизации встретились с цивилизацией Средиземноморья, что она уже стала универсальной. Но эта универсальность никому не была нужна. Люди собрали все, что могли, — и этого оказалось мало. И мифологию, и философию язычества в самом прямом смысле слова осушили до дна.
Правда, расцветала магия, а с ней — третья возможность, которую мы назвали поклонением бесам. Но что могла она принести, кроме разрушения? Оставалась четвертая или, точнее, первая — та возможность, которую забыли.
Я говорю о подавляющем, неописуемом ощущении, что у мира есть происхождение и цель, а потому — Творец. Что стало в то время с этой великой истиной в глубине человеческого сознания, очень трудно определить. Несомненно, некоторые стоики видели ее все ясней, по мере того как рассеивались облака мифологии: и, надо сказать, они сделали немало, чтобы заложить основы нравственного единства мира. Евреи все еще ревниво хранили тайну свою за высокой стеной мессианства, но для тех времен в высшей степени характерно, что некоторые модные люди, особенно модные дамы, увлеклись иудаизмом.
А очень многие именно тогда пришли к небывалому отрицанию. Атеизм стал действительно возможен в то ненормальное время; ведь атеизм — ненормален. Он не только противоречит догме. Он противоречит подсознательному чувству — ощущению, что мир что-то да значит и куда-то идет. Лукреций, первый поборник эволюции, заменил эволюцией Бога, открыл глазам людей беспорядочный танец атомов, доказывающий, по его мнению, что Вселенная есть хаос.
Но ни его могучая поэзия, ни его печальная философия не заставили бы людей поверить, что он прав, если бы не то бессилие и отчаяние, с которым люди тщетно угрожали звездам, видя, как лучшие творения человечества медленно и бесповоротно сползают в болото. Нетрудно поверить, что само бытие — падение, когда видишь, как под собственной тяжестью рушатся лучшие творения человека. Люди поняли, что Бога нет; если бы Он был, в этот самый момент Он поддержал бы и спас мир.
А великая цивилизация жила, продолжались ее скучные жестокости и скучные оргии. Наступил конец света, и хуже всего было то, что свет никак не кончался. Между всеми мифами и религиями Империи был достигнут пристойный компромисс: люди могли поклоняться кому угодно, если, конечно, они соглашались покадить заодно и обожествленному, но терпимому Императору. В этом ничего трудного не было; вообще мир надолго потерял способность считать что-либо трудным.
Где-то что-то натворили члены какой-то восточной секты. Это повторилось, потом повторилось опять и стало почему-то вызывать раздражение. Дело было даже не в том, что эти провинциалы говорили, хотя говорили они вещи по меньшей мере странные. Кажется, они утверждали, что умер Бог и что они сами это видели. Это вполне могло оказаться одной из маний, порожденных отчаянием века, хотя они, по всей видимости, не находились в отчаянии. Они почему-то радовались и объясняли свою радость тем, что Бог разрешил им есть Его тело и пить Его кровь.
По другим сведениям, этот Бог, в сущности, не совсем умер; их извращенное воображение измыслило какие-то чудовищные похороны, когда солнце померкло, — и зря, потому что мертвый Бог поднялся из могилы, как солнце на небе. На этот странный рассказ не обращали особого внимания; люди навидались достаточно странных религий, чтобы заполнить ими сумасшедший дом. Однако что-то было в тоне новых сумасшедших.
Это был всякий сброд — варвары, рабы, бедняки — в общем, люди, не стоящие внимания. Но вели они себя как воины. Они держались вместе и совершенно точно знали, что и кто именно входит в их культ; и хотя они говорили безупречно кротко, в их голосе звенело железо. Люди, повидавшие на своем веку немало систем и религий, не могли разгадать их тайну. Оставалось предположить, что они действительно верят в то, что говорят.
Все попытки вразумить их и объяснить, что незачем огород городить из-за статуй Императора, не вели ни к чему, они словно оглохли. Словно упал метеор из невиданного металла, отличающегося на ощупь от всего, что знала Земля. Тому, кто к ним приближался, казалось, что он ударялся о камень.
Со странной быстротой сновидений менялись на глазах соотношения вещей. Раньше, чем люди поняли, что случилось, эти безумцы кишели повсюду, от них нельзя было просто отмахнуться. О них перестали говорить, старались избегать их. Но вот мы видим новую сцену: мир содрал с них одежды и они, как прокаженные, стоят одни посреди большого пространства.
И снова меняется сцена, и со всех сторон нависли тучи свидетелей, ибо странные вещи творятся с ними. Для безумцев, принесших благую весть, выдуманы новые пытки. Пресыщенное общество словно исследует, почему же мир так взбесился из-за людей на арене; амфитеатр буйствует вокруг них, но они стоят неестественно прямо и спокойно. И тогда, в этот темный час, падает на них впервые ослепительный свет, белый огонь, который они пронесли сквозь сумерки истории.
Этим светом, как ударом молнии, язычники отделили их от себя и увенчали навеки. Враги восславили их и сделали еще необъяснимей. Ореол ненависти окружил Церковь Христову.
Продолжение следует...
P.S.
✒️ Я перестал читать комментарии к своим постам и соответственно не отвечаю на них здесь. На все ваши вопросы или пожелания, отвечу в Telegram: t.me/Prostets2024
✒️ Простите, если мои посты неприемлемы вашему восприятию. Для недопустимости таких случаев в дальнейшем, внесите меня пожалуйста в свой игнор-лист.
✒️ Так же, я буду рад видеть Вас в своих подписчиках на «Пикабу». Впереди много интересного и познавательного материала.
✒️ Предлагаю Вашему вниманию прежде опубликованный материал:
История, сводящая к экономике и политику, и этику, – и примитивна, и неверна. Она смешивает необходимые условия существования с жизнью, а это совсем разные вещи. Точно так же можно сказать, что, поскольку человек не способен передвигаться без ног, главное его дело – покупка чулок и башмаков. Еда и питье поддерживают людей словно две ноги, но бессмысленно предполагать, что не было других мотивов во всей истории. Коровы безупречно верны экономическому принципу – они только и делают, что едят или ищут, где бы поесть. Именно поэтому двенадцатитомная история коров не слишком интересна.
Овцы и козы тоже не погрешили против экономики. Однако овцы не совершали дел, достойных эпоса, и даже козы – хоть они и попроворнее – никого не вдохновили на “Золотые деяния славных козлов”, приносящие радость мальчишкам каждого века. Можно сказать, что история начинается там, где кончаются соображения коров и коз. Я не думаю, что крестоносцы ушли из дома в неведомые пустыни по той же самой причине, по какой коровы переходят с пастбища на пастбище. Вряд ли кто-нибудь считает, что исследователи Арктики снова и снова тянутся на север по тем же причинам, что и ласточки. Но если вы уберете из истории религиозные войны и подвиги исследователей, она перестанет быть историей.
Теперь принято рассуждать так: люди не могут жить без еды, следовательно, они живут для еды. На самом же деле люди думают не столько об экономическом механизме, поддерживающем существование, сколько о самом существовании. Жизнь важнее для них, чем средства к жизни. Конечно, время от времени человек размышляет о том, какая именно работа даст ему средства и какие именно средства дадут еду. Но за это же время он десять раз подумает, что сегодня хорошая погода или что жизнь – странная штука, или спросит себя, стоит ли жить вообще, или пожалеет, зачем он женился, или порадуется своим детям, или застонет о них, или вспомнит свою юность, или еще как-нибудь задумается о загадочном жребии человека.
Это относится даже к рабам нашей мрачной индустриальной цивилизации, бесчеловечная жестокость которой действительно вытолкнула на первый план экономические вопросы. Это несравненно более верно по отношению к крестьянам, охотникам, рыбакам, составляющим во все времена основную массу человечества. Даже те сухари, которые считают, что этика зависит от экономики, не могут не признать, что экономика зависит от жизни. А большая часть естественных сомнений и мечтаний связана с жизнью как таковой; не с тем, как прожить, а с тем, стоит ли жить.
Доказательства тому – в прямом смысле слова – убийственно просты. Представьте себе, что данный человек собирается не жить, а умирать. Стоит ли профессору политической экономии ломать себе голову над вычислением его будущего заработка? Стоит ли хлопотать о пенсии для мученика, вычислять семейный бюджет монаха? Что делать с тем, кто отправился умирать за родину, или с тем, кому нужен не любой, а свой, единственный на свете клочок земли? Все эти люди не подчиняются экономическим выкладкам. Чтобы понять их, надо понять и узнать, что же чувствует человек, когда через странные окна глаз он смотрит на странное видение, которое мы зовем миром.
Ни один разумный человек не хотел бы увеличивать количество длинных слов. Но мне все-таки придется сказать, что нам нужна новая наука, которая могла бы называться психологической историей. Я бы хотел найти в книгах не политические документы, а сведения о том, что значило то или иное слово и событие в сознании человека, по возможности – обыкновенного. Я уже говорил об этом в связи с тотемом. Мало назвать кота тотемом (хотя, кажется, котов так не называли), важно понять, кем он был для людей – кошкой Уиттингтона или черным котом ведьмы, жуткой Баст или Котом в сапогах.
Точно так же я хотел бы узнать, какие именно чувства объединяли в том или ином случае простых людей, здравомыслящих и эгоистичных, как все мы. Что чувствовали солдаты, когда увидели в небе сверкание странного тотема – золотого орла легионов? Что чувствовали вассалы, завидев львов и леопардов на щитах своих сеньоров? Пока историки не обращают внимания на эту субъективную или, проще говоря, внутреннюю сторону дела, история останется ограниченной, и только. искусство сможет хоть чем-то удовлетворить нас. Пока ученые на это не способны, выдумка будет правдивее факта. Роман – даже исторический – будет реальнее документа.
Такая внутренняя история особенно необходима, когда речь идет о психологии войн. Мы задыхаемся под тяжестью документов, но об этом не находим ни слова. В худшем случае мы читаем официальные воззвания, которые никак не могут быть правдой хотя бы потому, что они официальны. В лучшем – добираемся до тайной дипломатии, которая не выражает чувств народа хотя бы потому, что она тайная. На каких документах основаны, как правило, суждения об истинных причинах той или иной войны?
Правительства боролись за колонии или рынки, за гавани или высокие тарифы, за золотые прииски или алмазные копи. Но правительства вообще не борются. Почему боролись солдаты? Что думали, что чувствовали те, кто делал своими руками это страшное и славное дело? Ни один мало-мальски знающий солдат не поверит ученым, утверждающим, что миллионы людей можно послать на убой из-под палки в прямом смысле слова. Если все дезертируют, кто накажет дезертиров? Да и сравнительно небольшое количество дезертиров может погубить всю кампанию. Что же чувствуют солдаты? Если они действительно верят на слово политикам, то почему? Если вассалы слепо шли за сеньором, что же видели в нем эти слепые люди?
Нам вечно твердят, что люди воюют из-за материальных соображений. Но человек не умирает из-за материальных соображений, никто не умирает за плату. Не было платных мучеников. Призрак “чистой”, “реалистической” политики невероятен и нелеп. Попробуйте представить себе, что солдат говорит: “Нога оторвалась? Ну и черт с ней! Зато у нас будут все преимущества обладания незамерзающими портами в Финском заливе”. Почему бы война ни начиналась, то, что ее поддерживает, коренится глубоко в душе. Близкий к смерти человек стоит лицом к лицу с вечностью. Если даже его держит страх, страх должен быть прост, как смерть.
Обычно солдатом движут два чувства, вернее, две стороны одного чувства. Первое – любовь к находящемуся в опасности месту, даже если это место называется расплывчатым словом “родина”. Второе – ненависть к тому чужому, что ей угрожает.
Первое чувство много разумнее, чем принято считать. Человек не хочет, чтобы его родина погибла или даже просто изменилась, хотя не может припомнить все хорошее, что для него связано с ней; точно так же мы не хотим, чтобы сгорел наш дом, хотя вряд ли можем перечислить все свои вещи. То, за что он борется, кажется поверхностной абстракцией, на самом же деле это и есть дом.
Второе чувство не менее сильно, более того, благородно. Люди сражаются особенно яростно, когда противник – старый враг, вечный незнакомец, когда в полном смысле этих слов они “не выносят его духа”. Так относились французы к пруссакам, восточные христиане к туркам. Если я скажу, что это религиозная распря, вы начнете возмущаться и толковать о сектантской нетерпимости. Что же, скажу иначе: это разница между смертью и жизнью, между тьмой и дневным светом. Такую разницу человек не забудет на пороге смерти, ибо это спор о значении жизни.
В самые темные дни мировой войны, когда все мы извелись вконец от боли, страха и тоски по близким, люди давно забыли о тонкостях государственных интересов и не ради них продолжали драться. Они – во всяком случае, те, кого я знаю, – и подумать не могли о поражении, потому что представляли себе лицо германского императора, вступающего в Париж. Это совсем не то чувство, которое мои идеалистические друзья зовут любовью.
Я ничуть не стыжусь назвать его ненавистью, ненавистью к аду и делам его. Хотя, конечно, теперь не верят в ад и потому не обязаны верить в ненависть. Но все это – длинное введение, а понадобилось оно потому, что я хотел напомнить, что такое религиозная война. В такой войне встречаются два мира, как сказали бы сейчас, две атмосферы. Что для одних воздух, для других – отрава. Никого не убедишь оставить чуму в покое. Именно это мы должны понять, даже если нам придется поступиться некоторыми нравственными взглядами, иначе мы не поймем, что же случилось, когда на другом берегу закрыл римлянам небо Карфаген – темный, как Азия, и порочный, как империализм.
Древняя религия Италии была той самой мешаниной, которую мы рассматривали под именем мифологии; но если греки тянулись к мифам, то латиняне как бы тянулись к вере. И там и тут множились боги, но можно сказать, что греческий политеизм разветвлялся, как ветви дерева, а римский – как корни. А может быть, точнее сказать, что у греков дерево цвело, а у римлян склонялось к земле под тяжестью плодов.
Греческие боги поднимались в утреннее небо сверкающими пузырями, латинские плодились и множились, чтобы приблизиться к людям. Нас поражает в римских культах их местный, домашний характер. Так и кажется, что божества снуют вокруг дома, как пчелы, облепили столбы, как летучие мыши, и, как ласточки, приютились под карнизом. Вот бог крыши, вот бог ветвей, бог ворот и даже гумна. Мифы часто назывались сказками. Эти можно сравнить с домашней и даже няниной сказкой: она уютна и весела, как те сказки, где, словно домовые, говорят стулья и столы.
Старые боги италийских крестьян были, вероятно, неуклюжими деревянными идолами. Там тоже было немало уродливого и жестокого, например тот обряд, когда жрец убивал убийцу. Такие вещи всегда заложены в язычестве, они неспецифичны для римлян. Особенностью же римского язычества было другое: если греческая мифология олицетворяла силы природы, то латинская олицетворяла природу, укрощенную человеком. У них был бог зерна, а не травы, скота, а не охоты. Их культ был поистине культурой.
Многих ставит в тупик загадка латинян. Их религия вьющимся растением обвивает каждую мелочь дома, и в то же время они на редкость мятежны. Империалисты и реакционеры часто приводят Рим как пример порядка и лояльности. На самом же деле было не так. Истинная история древнего Рима гораздо более похожа на историю нового Парижа. Его можно было бы назвать городом баррикад. Говорят, ворота его никогда не закрывались, потому что за стенами всегда шла война; почти столь же верно сказать, что внутри всегда шла революция.
С первых восстаний плебеев до последних восстаний рабов государство, навязавшее мир всему свету, не могло установить его у себя. Сами правители были мятежниками. Но религия в доме и революция на площади связаны очень тесно. Хрестоматийное, но не поблекшее предание говорит нам, что республика началась с убийства тирана, оскорбившего женщину. И действительно, только тот, для кого семья священна, способен противостоять государству. Только он может воззвать к богам очага, более священным, чем боги города. Вот почему ирландцы и французы, чей домашний уклад более строг, так беспокойны и мятежны. Я намеренно подчеркиваю эту сторону Рима – внутреннюю, как убранство дома.
Конечно, римские историки совершенно правы, рассказывая нам о циничных деяниях римских политиков. Но дух, подобно дрожжам, поднимавший Рим изнутри, был духом народа, а не только идеалом Цинцината. Римляне укрепили свою деревню со всех сторон; распространили свое влияние на всю Италию и даже на часть Греции, – как вдруг очутились лицом к лицу с конфликтом, изменившим ход истории.
Я назову этот конфликт схваткой богов и бесов.
На другом берегу Средиземного моря стоял город, называющийся Новым. Он был старше, и много сильнее, и много богаче Рима, но был в нем дух, оправдывавший такое название. Он назывался Новым потому, что он был колонией, как Нью-Йорк или Новая Зеландия. Своей жизнью он был обязан энергии и экспансии Тира и Сидона – крупнейших коммерческих городов. И, как во всех колониальных центрах, в нем царил дух коммерческой наглости. Карфагеняне любили хвастаться, и похвальба их была звонкой, как монеты. Например, они утверждали, что никто не может вымыть руки в море без их разрешения. Они зависели почти полностью от могучего флота, как те два великих порта и рынка, из которых они пришли. Карфаген вынес из Тира и Сидона исключительную торговую прыть, опыт мореплавания и многое другое.
В предыдущей главе я уже говорил о психологии, которая лежит в основе некоторых культов. Глубоко практичные, отнюдь не поэтичные люди любили полагаться на страх и отвращение. Как всегда в таких случаях, им казалось, что темные силы свое дело сделают. Но в психологии пунических народов эта странная пессимистическая практичность разрослась до невероятных размеров. В Новом городе, который римляне звали Карфагеном, как и в древних городах финикийцев, божество, работавшее “без дураков”, называлось Молохом; по-видимому, оно не отличалось от божества, известного под именем Ваала.
Римляне сперва не знали, что с ним делать и как его называть; им пришлось обратиться к самым примитивным античным мифам, чтобы отыскать его слабое подобие – Сатурна, пожирающего. Но почитателей Молоха никак нельзя назвать примитивными. Они жили в развитом и зрелом обществе и не отказывали себе ни в роскоши, ни в изысканности. Вероятно, они были намного цивилизованней римлян. И Молох не был мифом; во всяком случае, он питался вполне реально. Эти цивилизованные люди задабривали темные силы, бросая сотни детей в пылающую печь. Чтобы это понять, попытайтесь себе представить, как манчестерские дельцы, при бакенбардах и цилиндрах, отправляются по воскресеньям полюбоваться поджариванием младенцев.
Нетрудно было бы рассказать обо всех торговых и политических превратностях той поры, потому что вначале дело действительно сводилось к торговле и политике. Казалось, Пуническим войнам нет конца, и нелегко установить, когда именно они начались. Уже греки и сицилийцы враждовали с африканским городом. Карфаген победил греков и захватил Сицилию. Утвердился он и в Испании; но между Испанией и Сицилией был маленький латинский город, которому грозила неминуемая гибель. И, что нам особенно важно, Рим не желал мириться. Римский народ чувствовал, что с такими людьми мириться нельзя. Принято возмущаться назойливостью поговорки: “Карфаген должен быть разрушен”. Но мы забываем, что Рим был разрушен. И первый луч святости упал на него, потому что Рим восстал из мертвых.
Как почти все коммерческие государства, Карфаген не знал демократии. Бедные страдали под безличным и безразличным гнетом богатых. Такие денежные аристократы, как правило, не допускают к власти выдающегося человека. Но великий человек может появиться везде, даже в правящем классе. Словно для того, чтобы высшее испытание мира стало особенно страшным, в золоченом чертоге одного из первых семейств вырос начальник, не уступающий Наполеону. И вот Ганнибал тащил тяжелую цепь войска через безлюдные, как звезды, перевалы Альп. Он шел на юг – на город, который его страшные боги повелели разрушить.
Ганнибал продвигался к Риму, и римлянам казалось, что против них встал волшебник. Две огромные армии утонули в болотах слева и справа от него. Все больше и больше воинов затягивал омут Канн. Высший знак беды – измена натравливала на погибающий Рим новые племена. А пестрая армия Карфагена была подобна парадному шествию народов: слоны сотрясали землю, словно горы сошли с мест, гремели грубыми доспехами великаны галлы, сверкали золотом смуглые испанцы, скакали темные нубийцы на диких лошадях пустыни, шли дезертиры, и наемники, и всякий сброд, а впереди двигался полководец, прозванный Милостью Ваала.
Римские авгуры и летописцы, сообщавшие, что в эти дни родился ребенок с головой слона и звезды сыпались с неба, как камни, гораздо лучше поняли суть дела, чем наши историки, рассуждающие о стратегии и столкновении интересов. Что-то совсем другое нависло над людьми – то самое, что чувствуем мы все, когда чужеродный дух проникает к нам как туман или дурной запах.
Не поражение в битвах и не поражение в торговле внушало римским жителям противные природе мысли о знамениях. Это Молох смотрел с горы, Ваал топтал виноградники каменными ногами, голос Танит-Неведомой шептал о любви, которая гнуснее ненависти… Боги очага падали во тьму под копытами, и бесы врывались сквозь развалины, трубя в трубу трамонтаны. Рухнули ворота Альп, ад был выпущен на волю. Схватка богов и бесов, по всей очевидности, кончилась. Боги погибли, и ничего не осталось Риму, кроме чести и холодной отваги отчаяния.
Ничего на свете не боялся Карфаген, кроме Карфагена. Его подтачивал дух, очень сильный в преуспевающих торговых странах и всем нам хорошо знакомый. Это – холодный здравый смысл и проницательная практичность дельцов, привычка считаться с мнением лучших авторитетов, деловые, широкие, реалистические взгляды. Только на это мог надеяться Рим. Становилось яснее ясного, что конец близок, и все же странная и слабая надежда мерцала на другом берегу. Простой, практичный карфагенянин, как ему и положено, смотрел в лицо фактам и видел, что Рим при смерти, что он умер, что схватка кончилась и надежды нет, а кто же будет бороться, если нет надежды?
Пришло время подумать о более важных вещах. Война стоила денег, и, вероятно, в глубине души дельцы чувствовали, что воевать все-таки дурно, точнее, очень уж дорого. Пришло время и для мира, вернее, для экономии. Ганнибал просил подкрепления; это звучало смешно, это устарело, на очереди стояли куда более серьезные дела… Так рассуждали лучшие финансовые авторитеты, отмахиваясь от новых и новых тревожных и настойчивых просьб. Из глупого предрассудка, из уверенности деловых обществ, что тупость – практична, а гениальность – глупа, они обрекли на голод и гибель великого воина, которого им напрасно подарили боги.
Почему практичные люди убеждены, что зло всегда побеждает? Что умен тот, кто жесток, и даже дурак лучше умного, если он достаточно подл? Почему им кажется, что честь – это чувствительность, а чувствительность – это слабость? Потому что они, как и все люди, руководствуются своей верой. Для них, как и для всех, в основе основ лежит их собственное представление о природе вещей, о природе мира, в котором они живут; они считают, что миром движет страх и потому сердце мира – зло. Они верят, что смерть сильней жизни и потому мертвое сильнее живого. Вас удивит, если я скажу, что люди, которых мы встречаем на приемах и за чайным столом, – тайные почитатели Молоха и Ваала. Но именно эти умные, практичные люди видят мир так, как видел его Карфаген. В них есть та осязаемая грубая простота, из-за которой Карфаген пал.
Он пал потому, что дельцы до безумия безразличны к истинному гению. Они не верят в душу и потому в конце концов перестают верить в разум. Они слишком практичны, чтобы быть хорошими; более того, они не так глупы, чтобы верить в какой-то там дух, и отрицают то, что каждый солдат назовет духом армии. Им кажется, что деньги будут сражаться, когда люди уже не могут. Именно это случилось с пуническими дельцами. Их религия была религией отчаяния, даже когда дела их шли великолепно. Как могли они понять, что римляне еще надеются? Их религия была религией силы и страха – как могли они понять, что люди презирают страх, даже когда они вынуждены подчиниться силе? В самом сердце их мироощущения лежала усталость, устали они и от войны – как могли они понять тех, кто не хочет прекращать проигранную битву? Одним словом, как могли понять человека они, так долго поклонявшиеся слепым вещам; деньгам, насилию и богам, жестоким, как звери?
И вот новости обрушились на них: зола повсюду разгорелась в пламя, Ганнибал разгромлен, Ганнибал свергнут. Сципион перенес войну в Испанию, он перенес ее в Африку. Под самыми воротами Золотого города Ганнибал дал последний бой, проиграл его, и Карфаген пал, как никто еще не падал со времен Сатаны. От Нового города осталось только имя – правда, для этого понадобилась еще одна война. И те, кто раскопал эту землю через много веков, нашли крохотные скелеты, целые сотни – священные остатки худшей из религий. Карфаген пал потому, что был верен своей философии и довел ее до логического конца, утверждая свое восприятие мира. Молох сожрал своих детей.
Боги ожили снова, бесы были разбиты. Их победили побежденные; можно даже сказать, что их победили мертвые. Мы не поймем славы Рима, ее естественности, ее силы, если забудем то, что в ужасе и в унижении он сохранил нравственное здоровье, душу Европы. Он встал во главе империи потому, что стоял один посреди развалин.
После победы над Карфагеном все знали или хотя бы чувствовали, что Рим представлял человечество даже тогда, когда был от него отрезан. Тень упала на него, хотя еще не взошло светило, и груз грядущего лег на его плечи. Не нам судить и гадать, каким образом и когда спасла бы Рим милость Господня; но я убежден, что все было бы иначе, если бы Христос родился в Финикийской, а не в Римской империи.
Мы должны быть благодарны терпению Пунических войн за то, что через века Сын Божий пришел к людям, а не в бесчеловечный улей. Античная Европа наплодила немало собственных бед – об этом мы скажем позже, – но самое худшее в ней было все-таки лучше того, от чего она спаслась. Может ли нормальный человек сравнить большую деревянную куклу, которая забирает у детей часть обеда, с идолом, пожирающим детей? Врагу, а не сопернику отказывались поклоняться римляне. Не о хороших дорогах вспоминали они и не о деловом порядке, а о презрительных, наглых усмешках. И ненавидели дух ненависти, владевший Карфагеном.
Мы должны им быть благодарны за то, что нам не пришлось свергать изображения Венеры, как свергли они изображения Ваала. Благодаря их непримиримости, мы не относимся непримиримо к прошлому.
Если между язычеством и христианством – не только пропасть, но и мост, мы должны благодарить тех, кто сохранил в язычестве человечность. Если через столько веков мы все-таки в мире с античностью, вспомним хоть иногда, чем она могла стать. Благодаря Риму груз ее легок для нас и нам не противна нимфа на фонтане или купидон на открытке.
Смех и печаль соединяют нас с древними, нам не стыдно вспомнить о них, и с нежностью видим мы сумерки над сабинской фермой и слышим радостный голос домашних богов, когда Катулл возвращается домой, в Сирмион: “Карфаген разрушен”.
Продолжение следует...
P.S.
✒️ Я перестал читать комментарии к своим постам и соответственно не отвечаю на них здесь. На все ваши вопросы или пожелания, отвечу в Telegram: t.me/Prostets2024
✒️ Простите, если мои посты неприемлемы вашему восприятию. Для недопустимости таких случаев в дальнейшем, внесите меня пожалуйста в свой игнор-лист.
✒️ Так же, я буду рад видеть Вас в своих подписчиках на «Пикабу». Впереди много интересного и познавательного материала.
✒️ Предлагаю Вашему вниманию прежде опубликованный материал:
Мы постарались сделать каждый город, с которого начинается еженедельный заед в нашей новой игре, по-настоящему уникальным. Оценить можно на странице совместной игры Torero и Пикабу.
Удивительно, что физики, служители науки, которой обосновывали материализм, размышляя о времени и свободе воли, приходят к понятию о духе Газета Суть Времени № 583
Джорджоне. Песочные часы. 1500
Время — достаточно таинственное понятие. В школьной физике не объясняется, что это такое и откуда берется, школьникам постулируется, что это нечто, измеряемое часами, и так это и надо понимать.
Рассмотреть подробно проблему времени в представлении современной физики меня побудил спектакль «Пастырь» в Театре «На досках». Ход времени в спектакле «Пастырь» дан не так, как привычно нам в повседневной жизни — равномерно и прямолинейно. Спектакль представляет собой путешествие по воспоминаниям Сталина, где причудливо переплетаются настоящее и прошлое, а также разномоментные события.
Спектакль начинается с юбилея Сталина в 1949 году: к оставшемуся в одиночестве после пышных торжеств Сталину является наша современница и начинает задавать провокационные вопросы. Сталин понимает, что соратники по партии планируют его устранение от власти, но не хочет сражаться, заявляя, что ему всё равно, что будет со страной после его смерти. Он устал и не понимает, зачем сопротивляться Берии и партийной верхушке. Но ведущая уговаривает его всмотреться в прошлое.
По ходу спектакля зритель из 1949 года попадает в юность Сталина-семинариста, затем в еще более раннее, дошкольное детство, когда он онемел. Затем вновь возвращается в 1949 год, затем опять в детство, когда мальчик болел оспой и его спасли при помощи обряда Амирани, затем — в революционную юность Сталина, в несколько лет его отношений с первой женой, затем опять в его семинаристское прошлое, из которого зритель вместе со Сталиным проваливается в события, предшествовавшие рождению Сталина. Затем снова в 1949 году Сталин беседует с Камо, затем еще дальше в прошлое — в замужество матери Сталина, затем снова в детство в Гори, когда происходит жестокая казнь крестьян, которую наблюдал мальчиком Сталин, и — возвращение в 1949 год.
Интересной представляется также концепция гостьи из будущего, само существование которой зависит от принятых Сталиным решений. Гостья прямо заявляет, что пришла из возможного будущего, которое — в том виде, как есть, — может и не реализоваться. Согласитесь, неожиданная «работа со временем»!
А что же концептуально по поводу времени говорит современная физика?
Что такое время?
Над этим вопросом физики и философы задумывались давно. Например, Аристотель в «Физике» писал: «Сейчас» не часть чего-то, поскольку часть есть мера целого, которое должно состоять из частей. Время же нельзя себе представить состоящим из многих «сейчас». Кроме того, «сейчас», которое кажется связывающим прошлое и будущее, — остается ли всегда одним и тем же или всё время становится другим? Трудно ответить. Если оно всё время другое и другое, и если разные части времени не одновременны (если только одна не содержит другую, а другая не содержится в первой, как более короткое время содержится в более длинном), и если «сейчас», которого нет, но которое существовало в прошлом и прекратило свое существование, то многие «сейчас» не могут существовать одновременно с другими, а предшествующее «сейчас» всегда должно прекращать свое существование».
Размышлял на эту тему и блаженный Августин, написавший в «Исповеди»: «Что есть время? Если никто не спрашивает меня об этом, я знаю ответ; если я хочу объяснить это, то ничего не знаю». Он заявлял, что для человека нет прошлого или будущего, а есть только три настоящих: «настоящее прошлых вещей, то есть память; настоящее существующих вещей — зрение; и настоящее вещей будущих — ожидание».
Проще всего к вопросу, что такое время, подошел Исаак Ньютон, который в трактате «Принципы» писал: «Я не даю определений времени, месту или движению, поскольку это и так всем хорошо известно». Отметим на полях, что ньютоновская физика не содержала направленного времени. Все процессы и уравнения классической (ньютоновской) механики будут выглядеть так же, если время потечет в другую сторону.
Эйнштейн, гениально расширивший ньютоновскую физику, заметил: «Вокруг проблемы „сейчас“ существует нечто очень важное, что, однако, лежит вне сферы досягаемости науки». И при этом общая теория относительности также не объясняет понятие «сейчас» и не объясняет появление стрелы времени. Однако объявляет время четвертой координатой пространства-времени, что как бы подразумевает, что время существует всё целиком от рождения нашей Вселенной и до конца времен, что бы под этим ни подразумевалось. Отметим также, что огромное преимущество общей теории относительности заключается в том, что она работает. Например, точная работа спутниковых систем навигации невозможна без учета замедления времени на спутниках, предсказанного этой теорией.
Современный физик-теоретик, профессор Колумбийского университета Брайан Грин в книге The Fabric of the Cosmos («Ткань космоса») утверждает, что «теория относительности объявляет нашу Вселенную эгалитарной (уравнительной), в которой каждый момент так же реален, как и любой другой». Он повторяет за Августином, что «в нас живет постоянная иллюзия прошлого, настоящего и будущего». Грин утверждает, что, поскольку теория относительности ничего не говорит о течении времени, такое течение должно быть всего лишь иллюзией, а не частью реальности. Однако если течение времени иллюзорно, то и прошлое, и настоящее, и будущее существуют одновременно, т. е. будущее является уже свершившимся фактом, а не чем-то, что возникает в результате свободной воли людей.
Одной из научных и тем не менее общедоступных (научно-популярных) работ, описывающих воззрения современной физики на проблему времени, является книга американского профессора Ричарда Мюллера «Сейчас. Физика времени». Эта книга была издана на русском языке в 2017 году.
Мюллер констатирует хорошо известный факт, что почти все теории в современной физике, и уж точно все, изучаемые в школе, — классическая механика, электричество и магнетизм — не делают различия между прошлым и будущим. Планеты могут двигаться по своим орбитам в обратном направлении. Антенна для излучения радиоволн может с таким же успехом использоваться и для их приема. Атомы испускают свет, однако они его и поглощают: оба этих процесса легко описываются одними и теми же уравнениями. Пустите кинопленку в проекторе с конца, и вы не нарушите никаких законов физики. Никаких, кроме второго закона термодинамики, который гласит, что энтропия будет всегда увеличиваться (не убывать) со временем.
Энтропийная гипотеза происхождения времени
Исторически первую попытку объяснить направленность течения времени сделал астрофизик Артур Эддингтон. В книге The Nature of the Physical World («Природа физического мира», 1928) он писал: «Великое свойство времени заключается в том, что оно идет вперед». И тут же сожалел: «Но это именно тот аспект времени, который физики иногда склонны отрицать».
Эддингтон связал течение времени с энтропией. Энтропи́я — широко используемый в естественных и точных науках термин. В термодинамике это функция состояния термодинамической системы, обозначающая меру необратимого рассеивания энергии или бесполезности энергии (потому что не всю энергию системы можно использовать для превращения в какую-нибудь полезную работу). В статистической физике энтропия характеризует вероятность осуществления какого-либо макроскопического состояния. Энтропия также употребляется в математике: в теории информации и в математической статистике, где определяется статистически и называется статистической, или информационной энтропией. Хотя понятия термодинамической и информационной энтропии вводятся в рамках различных разделов физики и математики, они имеют общий физический смысл — логарифм числа доступных состояний системы.
Эддингтон постулировал, что поскольку процессы с уменьшением энтропии невозможны, то есть имеют явную асимметрию по времени, то именно увеличение энтропии определяет течение времени. Эта гипотеза Эддингтона пользовалась популярностью в первой половине ХХ века, однако к концу XX века открытия в астрофизике поставили ее под вопрос.
Так, Мюллер пишет, что, во-первых, из астрофизических исследований известно, что нынешняя Вселенная очень высоко организована, — причины этого Эддингтон тогда еще не мог определить. В нашем мире низкая энтропия. Когда вы заставляете газ, сконцентрированный в одном углу емкости, распределиться по всей этой емкости, вы имеете дело с огромным увеличением энтропии. А материя во Вселенной сосредоточена компактно в разных ее областях, как газ, скопившийся в каком-то углу емкости. Бо́льшая часть видимой массы Вселенной обнаруживается в звездах, небольшая часть — в планетах, еще какая-то часть находится в черных дырах; и всё это окружено пустым пространством (если не касаться вопроса о темной материи, которая была неизвестна во времена Эддингтона). Так что во Вселенной много пустого пространства, которое могло быть заполнено для увеличения энтропии.
Во-вторых, с конца 1970-х годов уже было известно, что энтропия совокупности безмассовых частиц не меняется по мере расширения Вселенной. А в ранней Вселенной, согласно современным воззрениям, энтропия всего вещества содержалась в безмассовых разогретых частицах, так что она не увеличивалась. Если бы стрела времени действительно направлялась ростом энтропии, не было бы никакой стрелы. Время должно было остановиться. Мы никогда не покинули бы ту эру. С остановившимся временем и расширение Вселенной должно было прекратиться (или, во всяком случае, не продолжаться). В отсутствие времени не возникли бы галактики и звезды.
Принято считать, что в первые моменты после Большого взрыва материя была распределена по пространству примерно равномерно. Но тогда образование сгущений материи, звезд, планет является не увеличением энтропии, а ее снижением.
Мюллер подчеркивает, что, излагая свою гипотезу, Эддингтон оперировал лишь образами и аналогиями вроде тех, что упавшая со стола чашка с чаем никогда не запрыгнет обратно на стол и не станет целой, а разлившийся по полу чай не соберется сам назад в чашку. Никакой строгой математической теории, которая бы связала энтропию со временем, Эддингтон не представил. Такой теории нет до сих пор, поэтому нет никакой возможности подтвердить или опровергнуть энтропийную гипотезу, поскольку нет следствий, которые можно было бы проверить измерениями. То есть в строгом смысле слова гипотеза Эддингтона не является научной.
Другие гипотезы происхождения времени
В современной физике предложено много альтернатив стреле времени, определяемой увеличивающейся энтропией. Это стрелы времени черной дыры, уменьшающейся энтропии, временно́й асимметрии, причинно-следственная, излучения, психологическая, квантовая и космологическая. Здесь изложим эти альтернативы коротко, подробнее они описаны в книге Мюллера и соответствующей научной литературе.
1. Стрела времени черной дыры основана на том простом факте, что брошенный в черную дыру объект падает в нее и никогда не вернется. Так что, наблюдая падение объектов в черную дыру, можно было бы определить направление хода времени. Однако при тщательном рассмотрении этой гипотезы выясняется, что если измерять падение объекта в черную дыру в системе отсчета Земли, то этот объект никогда дыры не достигнет. То есть в пределах любого конечного промежутка времени (измеренного в системе отсчета Земли) объект, падающий в черную дыру, скорее всего, может вернуться. Оказывается, теория относительности допускает существование не только черных дыр, но и белых дыр, являющихся повернутыми во времени вспять черными дырами. Согласно уравнениям общей теории относительности, они действительно могут существовать, однако пока что путем наблюдения не обнаружены. То есть в уравнениях черных дыр нет изначальной асимметрии времени — во всяком случае, в нашей собственной системе отсчета. Это означает, что черные дыры не могут задавать стрелу времени.
2. Стрела уменьшающейся энтропии — это попытка объяснить направление хода времени локальным уменьшением энтропии. При этом говорится не о разбивающейся чашке, а о производстве вещи, которую можно уничтожить. Эта гипотеза постулирует, что время движется вперед, так как пространство пусто и холодно и «излишняя» энтропия может быть сброшена в него подобно мусору, что позволяет уменьшить локальную энтропию.
Стрела уменьшающейся энтропии страдает теми же недостатками, что и «стандартная модель» Эддингтона. Локальная энтропия увеличивается днем (из-за подъема температуры; горячие вещи внутренне менее организованны, чем холодные), а затем уменьшается ночью. Если бы течение времени хотя бы на Земле было однозначно связано с уменьшением энтропии, то оно бы шло вперед гораздо быстрее на ночной стороне Земли, которая не получает тепла от Солнца (то есть энтропия локально уменьшается), однако такого эффекта мы не наблюдаем ― экспериментальные часы продолжают идти вперед с постоянной скоростью. Для преодоления этой проблемы предложены эмпирические поправки, сглаживающие суточные колебания энтропии, однако их невозможно проверить и опровергнуть.
Эту проблему пытаются обойти, сосредоточившись на фундаментальной энтропии разума, оставив в стороне энтропию биосферы как неважную. При этом речь идет об энтропии мысли, памяти, организации мышления и его воспроизводства, а не об общей энтропии нашего мозга как набора молекул, которая в основном определяется температурой.
Для определения энтропии разума ученые попытались использовать методы, разработанные Клодом Шенноном для описания энтропии информации. В результате работы в этом направлении появилась даже новая теория — теория информации. Она имеет много общего с теорией энтропии физического мира, и в обеих применяются одни и те же теоремы. Энтропия информации, однако, содержит парадоксы. Сколько информации заключено в числе 3,1415926535…? Бесконечное множество или столько, сколько содержится в символе π?
Однако и в этой гипотезе есть проблемы: пока что не удалось даже примерно оценить информационную энтропию человеческого мозга, а также понять, увеличивается она с течением времени или уменьшается. (Например, если рассматривать разум новорожденного как набор нулевых бит, который затем в ходе жизни превращается в смесь единиц и нулей, то память может описываться увеличением энтропии.) Наша память, безусловно, постоянно реорганизуется в силу того, что человек каждый день воспринимает что-то новое. Однако пока что научное сообщество не изобрело действенного способа измерения важности информации. Может быть, такие измерения, если удастся их изобрести, сделают эту теорию подлинно жизнеспособной.
3. Основанная на теории излучения стрела времени. Испускание электромагнитного излучения может быть рассчитано с использованием классических уравнений Максвелла, однако для этого нужно иметь представление о направлении времени. Именно отсюда родилась идея, что излучение может определять направление времени. Уравнение, описывающее излучение, было выведено в 1897 году. Для его выведения необходимо постулирование принципа причинности, то есть требуется (так написано в большинстве учебников по физике) признать, что колебания электронов происходят до возникновения излучения. Причинность открыто вводится включением в уравнение того, что называется запаздывающим потенциалом и пренебрежением опережающим потенциалом.
В 1945 году Ричард Фейнман, начинающий молодой ученый, занялся проблемой излучения. Научный руководитель диссертации Фейнмана в Принстоне Джон Уилер, предложил молодому ученому заняться изучением асимметрии в выводе уравнения излучения и выяснить, может ли излучение быть рассчитано с использованием опережающего потенциала с таким же успехом, как и с использованием потенциала запаздывающего. Тогда такое предложение, пишет Мюллер, было равносильно вопросу о том, может ли знание будущего быть использовано для предсказания прошлого. Требуют ли уравнения классического излучения, чтобы время двигалось вперед, или излучение может быть даже обращено назад? Фейнману удалось аргументировать, что уравнения работали как с опережающим, так и с запаздывающим потенциалами. Этот результат подтвердил позицию Эйнштейна. Он показал, что уравнения для излучения симметричны во времени, никакой первичной стрелы времени не существовало. Таким образом, Фейнман показал, что классическая теория излучения не делает разницы между прошлым и будущим.
Позже уже именитый ученый Фейнман предложит гипотезу, что позитроны — это движущиеся назад во времени электроны. Хотя эта гипотеза не является общепринятой, опровергнута она также не была.
4. Психологическая стрела времени. Она возникла из вопроса, может ли все-таки направление стрелы времени задаваться самой жизнью? Ведь человек помнит прошлое, а не будущее, несмотря на симметрию законов физики относительно направления течения времени. Мюллер отмечает: пока мы рассматриваем человека как сложное сочетание различных химических веществ и соединений, реагирующее на внешние импульсы, нет никакой необходимости в постулировании психологической стрелы времени. Компьютеры, работающие исключительно на физических формулах и уравнениях, прекрасно запоминают прошлое и не помнят будущее и при этом не нуждаются в психологии сознания или жизни. «Таким образом, говорить о психологической стреле времени можно только за пределами физики, например, заходя в духовную сферу», — пишет Мюллер.
5. Космологическая стрела времени гласит, что время расширяется так же, как и пространство. При этом расширение пространства интерпретируется как создание нового пространства. Тогда и время тоже создается, т. е. каждый момент времени создается новое время, именно поэтому мы не помним будущего — его еще нет.
6. Квантовая стрела времени основана на теории измерения, и ключевым понятием тут является представление о коллапсе волновой функции частицы во время измерения. Современная квантовая физика говорит, что все частицы имеют волновую природу и их поведение можно описать волновой функцией. Эта функция (или, точнее, ее квадрат) задает вероятность получить тот или иной результат при измерении, например, положения частицы в пространстве. При этом может оказаться, что вероятность найти частицу велика в каких-то точках пространства, а в каких-то мала. Но при измерении мы получаем конкретные координаты частицы. То есть реализуется одна из возможностей, задаваемых волновой функцией, а остальные как бы исчезают. Это называется коллапсом или редукцией волновой функции. Этот коллапс необратим во времени. И дело не в том, что частица до измерения на самом деле находится в той или иной точке пространства, но мы не знаем, в какой; мы можем с уверенностью сказать, что она не находится ни в одной из возможных точек, но правильно описывается самой волновой функцией, что в некотором смысле «разрешает» все возможные результаты наблюдения. В качестве примера тут можно привести дифракцию электрона на двух щелях, см. рис. 1. Оказалось, что если электроны пропускать по одному через две щели, то после пропускания нескольких тысяч на экране возникнет картинка, показанная на рисунке справа. В центре рисунка приведена кривая, показывающая число прилетевших на экран электронов в зависимости от координаты на экране. Эту кривую можно считать хорошим приближением к квадрату волновой функции электрона на экране. При этом если пропускать эти электроны по одному (например, по одному в секунду), то абсолютно невозможно предсказать, на какую часть экрана попадет этот конкретный электрон, пройдя через две щели. Известно, что один электрон даст на экране одну вспышку, его положение будет конкретным. То есть его волновая функция сколлапсирует в точку. Но невозможно заранее сказать, в какую. Тут возникают два вопроса. Первый: куда пропадают все другие состояния квантовой системы, кроме одного, когда волновая функция коллапсирует? И второй: если квантовые объекты принимают конкретные параметры только при наблюдении и если мы допускаем, что физический мир существовал миллиарды лет до нас, то кто производил наблюдения? Особенно это касается первых моментов существования Вселенной, когда именно квантовые эффекты имели решающее значение. Выделим два возможных ответа:
a) Вселенная измеряет сама себя.
b) Гипотеза множественных миров.
Рис.1
Вторая гипотеза гласит, что реализуются все варианты поведения квантовой частицы, но… во множественных мирах. То есть остальные возможные состояния исчезают из нашего восприятия, но остаются реальностями в разных (параллельных) мирах.
7. Отдельно упомянем, что поиск примеров нарушения симметрии времени очень долго был одной из задач физики элементарных частиц, этому вопросу уделялось много внимания при планировании экспериментов на ускорителях элементарных частиц. И в 2012 году коллектив ученых из Центра линейного ускорителя Стэнфордского университета опубликовал результаты исследования двух разных реакций, имеющих отношение к распаду редкой частицы под названием «В-мезон». Эти частицы существуют в нескольких формах, в том числе нейтральный В-мезон и отрицательный В-мезон. Ученые изучали две реакции: одну, в которой нейтральный мезон превращается в отрицательный, и обратный процесс. Это процессы с обращенным временем: если вы смотрите фильм, показывающий один процесс, то это может быть и фильм, показывающий другой процесс в обратном времени. Однако в ходе изучения реакций группа наблюдала нарушения симметрии, которые составили 14 стандартных отклонений, то есть асимметрию процесса можно считать доказанной. Однако Мюллер пишет, что не совсем понятно, как временну́ю асимметрию квантового процесса (распад мезона) можно связать с макропроцессами вроде эволюции Вселенной.
Множественные миры
Вернемся к гипотезе множественных миров — она звучит как ненаучная фантастика. Однако это решение было предложено не фантастом, а молодым физиком Хью Эвереттом III в его докторской диссертации 1957 года в Принстоне, где он работал под руководством Джона Уилера. Он предполагал решить «проблему измерения», используя только то, что мы уже знаем: что квантовая механика работает.
Когда Эверетт представил свою диссертацию и в то же время опубликовал идею в уважаемом физическом журнале, ее в основном проигнорировали, но не раскритиковали и не опровергли. Только в 1970 году люди начали обращать внимание на эту гипотезу, после того как в широко читаемом журнале Physics Today была представлена статья американского физика Брайса Де Витта об этой идее.
Де Витт задался простым вопросом: если все возможные результаты квантового измерения реально существуют, то где они и почему мы видим (или думаем, что видим) только один? Вот тут-то и появляется множество миров. Де Витт утверждал, что альтернативные результаты измерения должны существовать в параллельной реальности: в другом мире. Вы измеряете путь электрона, и в этом мире кажется, что он летит по одной траектории, а в другом мире траектория может быть другой.
Близка к этому подходу и фейнмановская формулировка квантовой механики, называемая сумма по историям. Она строится на трех основных идеях: вероятностный аспект природы (то есть то, что поведение микрочастиц описывается волновыми функциями), суперпозиция волновых функций (принцип суперпозиции волновых функций гласит, что если частица может находиться в нескольких состояниях, каждое из которых описывается своей волновой функцией, например в двух состояниях Ψ₁ и Ψ₂, то состояние частицы может описываться линейной комбинацией этих волновых функций, в нашем примере Ψ = C₁Ψ₁ + C₂Ψ₂, где C₁ и C₂ — это коэффициенты, которые должны соответствовать известному набору правил. Иными словами, благодаря принципу суперпозиции частица может находиться в некоей смеси всех возможных состояний сразу) и классический предел, то есть необходимость получать в результате именно то, что мы наблюдаем. Отметим, что при этом подходе для любой точки в прошлом обязательно существовали параллельные миры, а при рассмотрении события из будущего очевидно, что и для текущего момента времени есть параллельные миры. Конечно, речь тут не идет о макромире, а лишь о микромире. Однако Хокинг и Хертог в статье 2018 года под названием «Плавный выход из вечной инфляции?» попытались доказать существование множественных миров.
Таким образом, гипотеза множественности миров как минимум рассматривается современной физикой, хотя и не находится в мейнстриме. А гипотеза Фейнмана о путешествующих назад во времени электронах, по крайней мере у нефизиков, вызывает вопрос: ведь антипротоны также можно рассматривать как движущиеся назад во времени протоны, тогда можно ли это же объяснение применить к атомам из антиматерии, и каких размеров могут быть молекулы, путешествующие назад во времени? Отметим, что этот способ не годится для сооружения машины времени, так как антиматерия рано или поздно сталкивается с материей и аннигилирует, то есть от антиматерии остается пучок фотонов.
Отметим, что гипотеза множественных миров легко разрешает парадокс с убийством собственного дедушки путешественником во времени. В случае такого события просто создается разветвление миров, в одном из которых с дедушкой всё в порядке и путешественник жив, а в другом нет ни дедушки, ни путешественника, как нет и парадокса.
Психологическая стрела времени
Объяснение природы времени за пределами мейнстримной физики также существует. Выдвигаемых гипотез много, остановимся на достаточно проработанной гипотезе французского профессора Мишеля Буниаса. Он создал альтернативную мейнстриму физику, включая объяснения эффектов, которые считаются обоснованием теории относительности, в частности аномальное смещение перигелия Меркурия (взаимное влияние планет Солнечной системы приводит к тому, что эллипсы, по которым движутся планеты, как бы вращаются вокруг Солнца. В результате смещаются и перигелии орбит планет. Для всех планет, кроме Меркурия, это смещение хорошо объяснялось в рамках ньютоновской механики, а вот для Меркурия расхождении расчетов с наблюдениями составляло примерно 43 угловые секунды за 100 лет, что значительно превышало погрешности при наблюдении) — именно объяснение этого наблюдения убедило ученых в состоятельности теории относительности.
Буниас предположил, что пространство состоит из элементарных ячеек размером порядка планковской длины (порядка 10–35 м), причем все законы физики объясняются топологией этих ячеек. Объяснение строения Вселенной в этом формализме вроде бы снимает ограничения на перемещения быстрее скорости света, введенные с принятием теории относительности, да и запрет на путешествия во времени можно поставить под вопрос.
Вот что пишет соавтор Буниаса Владимир Красноголовец о выводах из разработанной ими совместно теории: «Таким образом, время не является основным параметром. А у физической вселенной больше нет начала: время связано лишь с упорядоченным восприятием существования, а не с самим существованием. Топологическое пространство не требует какого-либо фундаментального различия между обратимыми и стационарными явлениями, а также между обратимыми и необратимыми процессами. Скорее, порядок отношений просто придерживается нелинейных распределенных топологий, от грубых до самых точных топологий».
То есть время связано с восприятием кем-либо существования Вселенной или Земли, то есть связано с сознанием. Отметим, что тут возникают те же вопросы, что и в случае гипотезы параллельных миров: кто именно осуществляет восприятие, если нет человека? Существование Луны и Земли до эпохи динозавров сомнению подвергают только очень экзотические люди, однако в случае, если время зависит от восприятия, кто-то должен был воспринимать.
Отметим — что Мюллер, что Буниас приходят к понятию духа.
Рассматривая вопрос свободы воли человека, Мюллер выдвигает предположение, что, может быть, существует духовный мир, волновые функции которого связаны с миром физическим: «Представьте, что в дополнение к физическому существует мир духовный. Это мир, в котором есть душа; это царство, в котором эмпатия может действовать и влиять на принимаемые решения. Представьте, что духовный мир каким-то образом связан с физическим. Действие в духовном мире может влиять на волновые функции в реальном. Точно так же и физический мир может передавать информацию и влиять на духовный. <…>
Когда я пытаюсь понять собственную душу, эта картина обретает определенный смысл. Действительно, существует духовный мир, отдельный от реального. Волновые функции обоих миров запутаны между собой, но поскольку духовный мир недоступен для физического измерения, эту связь невозможно заметить. Дух способен влиять на физическое поведение — я могу налить чаю или разбить чашку; могу воевать или искать мира — посредством того, что мы называем свободой воли».
Что до Буниаса, то его концепция времени, связанная с упорядоченным восприятием существования, требует ответа на вопрос, чье это восприятие. И хотя прямого ответа на вопрос не дается, свою книгу о возникновении жизни он назвал «Создание жизни: от материи к духу», так что идее духа он также был не чужд.
Интересно, что физики, размышляя о природе пространства и времени, приходят к такой категории, как дух.
Франсиско Гойя. Правда, Время и История. 1808
Путешествия во времени. Почему бы и нет?
Вопрос о возможности путешествий во времени кажется простым, поскольку никто не видел в реальности гостей из будущего. По крайней мере, никто из физиков об этом не заявлял. Однако даже в этом более простом вопросе нет однозначности. В 1988 году американский физик Кип Торн (ставший в 2017 году нобелевским лауреатом) с двумя коллегами из Калифорнийского технологического института опубликовал статью в очень престижном научном журнале Physical Review Letters под интригующим заголовком Wormholes, Time Machines, and the Weak Energy Condition («Кротовые норы, машины времени и слабое энергетическое условие»). В аннотации к статье говорится: ...
Пришла пора остановиться на невидимой, но реальной границе, которую мы пересекаем, переходя из Средиземноморья в таинственный край Востока.
Наверное, меньше всего пользы приносят общие места, особенно когда они верны. Все мы привыкли, говоря об Азии, произносить довольно правильные слова, не замечая, как они правильны. Мы вечно твердили, что Азия стара, или не прогрессивна, или обращена к прошлому. Действительно, христианский мир прогрессивней, но совсем в том смысле, в каком называют прогрессом суетливую страсть к политическим переменам.
Мы, христиане, верим, христианство верит, что человек волен пойти куда угодно и поступать по-разному. Душу может утолить новая жизнь, или старая любовь, или что-нибудь не менее положительное. Конечно, мы знаем, что все движется ритмично — то поднимается, то падает, — но для нас этот ритм свободен и причудлив. Для Азии же почти всегда он монотонен. Их мир — колесо, а не наша кутерьма.
Эти цивилизованные и мудрые люди как бы вращаются вокруг пустоты, и хуже всего, что этому нет конца. Вот в чем старость и непрогрессивность Азии. Вот почему их изогнутые мечи кажутся нам обломком окружности, а орнамент извивается, как змея, которую нельзя убить. Это очень мало связано с лаком прогресса. Все жители Азии могут надеть цилиндры, но, если дух этот не изменится, они будут знать, что странные шляпы как пришли, так и уйдут, подобно планетам. Им не придет в голову, что, погнавшись за шляпой, можно попасть на небо или домой.
Когда гений Будды явился в мир, ощущение это уже пропитало почти все на Востоке. Он попал в джунгли поразительно странной, почти удушающей мифологии. Конечно, этот по-народному буйный фольклор легче любить, чем высший пессимизм, который мог иссушить его. Однако нельзя забывать, что большая часть восточных мифов и обычаев — просто местные идолы, кумиры. Может быть, это не относится к древнему учению браминов, во всяком случае с точки зрения браминов. Но само это слово напоминает нам о более важном, чем идолы, — о кастах.
Я готов допустить, что в них были некоторые практические достоинства средневековых гильдий. Однако в отличие от христианской демократии, даже от христианской аристократии, общественный ранг действительно связывался здесь с рангом духовным. Это отделяет Индию не только от братства христиан; ступенчатой горой гордыни стоит она между Китаем и Ближним Востоком, которые равноправны по сравнению с ней. Система эта существовала тысячи лет, и в этом тоже проявился дух азиатской неизменности.
Кроме того, можно предположить, что ко времени Будды уже существовало поверье, которое мы с легкой руки теософов считаем буддийским. Самые строгие буддисты отрицают его и уж конечно полностью отрицают теософов. Но свойственно ли оно буддизму, или только его родине, или неверному его толкованию, — оно ничуть не противоречит духу повторения. Конечно, я говорю о переселении душ.
Перевоплощение — совсем не мистическая идея; в сущности, его нельзя назвать даже религиозной идеей. Мистика предполагает хоть какие-то знания о потустороннем; религия ищет лучшего добра или худшего зла, чем те, которые мы знаем. Но перевоплощение повторяет много раз наш здешний, земной опыт. Ничуть не мистичней узнать, что ты делал в Вавилоне задолго до своего рождения, чем узнать, что ты делал в Бристоле до того, как тебя стукнули по голове.
Все это ничуть не похоже на созерцание Бога и даже на изгнание беса. Переселяясь, душа не убежит от колеса судьбы, совсем напротив. Создал ли эту идею Будда, или нашел, или отверг, — она, несомненно, очень типична для той восточной среды, в которой ему пришлось играть свою роль. А роль эта была ролью мудрого философа, создавшего свою теорию о том, как мудро относиться к миру.
Я понимаю, что буддист не согласится признать буддизм философией, если понимать под философией игру ума, в которую играли греческие софисты, жонглировавшие мирами. Наверное, точнее сказать, что Будда создал некую высшую дисциплину, даже дисциплину души. Он сказал, как бежать от вечно возвращающихся горестей: надо избавиться от обмана, называемого желанием.
Он не говорил, что мы обретем что-то лучшее, если кое в чем себе откажем, и не советовал ждать исполнения желаний в другом мире. Он просто хотел, чтобы мы не хотели. Как только ты поймешь, что на самом деле ничего нет и все, в том числе твоя душа, непрестанно куда-то исчезает, ты защищен от разочарований, нечувствителен к переменам и живешь в экстазе равнодушия, если это можно назвать жизнью.
Буддисты зовут это блаженством, и я не буду тратить время на споры; для нас, во всяком случае, это очень похоже на отчаяние. Я не понимаю, например, почему отказ от желаний не распространяется на добрые, не себялюбивые желания. Во всяком случае, Будда больше жалеет людей за то, что они живут, чем за то, что они умирают.
Закончу словами одного умного буддиста: «Буддизм распространен в Китае и Японии потому, что это — не буддизм». Такой буддизм, конечно, уже не философия, это просто мифология. Но уж ни в коей мере он не похож на то, что мы называем Церковью.
Покажется шуткой, если я скажу, что вся история верований — это узор из ноликов и крестиков. Под ноликами я подразумеваю не пустоту — я просто хочу сказать, что форма их отрицательна по сравнению с положительной формой креста. Конечно, этот образ случаен, но очень верен. Дух Азии действительно можно выразить знаком «О», даже если это не ноль, а окружность. Великий восточный образ змеи, закусившей свой хвост, прекрасно передает атмосферу восточной веры и мудрости. Эта замкнутая кривая включает все и никуда не ведет.
О том же говорит и другой восточный знак, колесо Будды, которое обычно зовут свастикой. Крест смело указывает в противоположные стороны, эти же линии стремятся к кругу, словно кривой крест вот-вот обратится в колесо. Раньше, чем вы отмахнетесь от этих произвольных символов, вспомните, каким острым и тонким было чутье народов, выбравших этот символ из символов Запада и Востока. Крест — не только воспоминание, точно, как математический чертеж, он выражает идею борьбы, уходящей в бесконечность.
Другими словами, крест прорывает круг, который — и все, и ничто. Эту мысль можно выразить притчей. По преданию, птицы, благословленные святым Франциском, полетели в разные стороны света, составляя крест в небе. В сравнении с такой свободой свастика — точно кошка, гоняющаяся за своим хвостом. Можно сказать и так: с тех пор как святой Георгий метнул копье в пасть дракона, тому есть, что кусать, кроме собственного хвоста.
Много образов можно использовать для выражения этой мысли, но сама она — абстрактна и непреложна. Христианство имеет дело с весомой, вне нас существующей реальностью, с внешним, а не только с вечным. Оно возвещает, что мир действительно есть, что мир — это мир. В этом оно совпадает со здравым смыслом. Но вся история религий показывает, что здравый смысл гибнет повсюду, где его не хранит христианство.
И как ему не погибнуть, как продержаться, если сама мысль перестала быть здравой? Можно сказать, что она стала слишком простой. Философы стремились не столько объяснить, сколько упростить все на свете. Нездоровые упрощения привлекали их, как пустота и смерть притягивают стоящего над пропастью. Надо знать совсем другую мудрость, чтобы, стоя на крыле храма, не потерять равновесия и не кинуться вниз.
Одно из очевидных, слишком очевидных объяснений учит нас, что все — иллюзия, сон и нет ничего, кроме сознания; другое — что все повторяется; третье (приписываемое буддизму, во всяком случае восточное) — что вся беда в творении, то есть в нашем пестром разнообразии, и ничего хорошего не будет, пока мы снова не растворимся в безличном единстве.
По этой теории, само сотворение мира – грехопадение. Она сыграла в истории большую роль, потому что много раз вырывалась из темного сердца Азии, чтобы перейти зыбкие рубежи Европы. Ее проповедовал таинственный Мани, отец многих ересей, которого надо бы назвать пессимистом; исповедовал Зороастр, стоявший выше его.
Последнее имя связывают обычно еще с одним из слишком простых объяснений – с тем, что добро и зло равны, что они уравновешивают друг друга и борются в каждой песчинке. Зороастр, как и Мани, принадлежал к мудрецам, которых мы можем назвать мистиками. Из того же темного персидского сада прилетел на тяжелых крыльях Митра, неведомый бог, и омрачил поздние сумерки Рима.
Круг или солнечный диск, поднятый на заре мира египетским еретиком, — образец и зеркало многих философий. Они вертели его и так и сяк, нередко сходили от него с ума, особенно когда он вертелся колесом у них в голове. Им казалось, что бытие можно уложить в схему, свести к геометрическим фигурам; и детские рисунки мифотворцев пылко и просто возражали им.
Философы не могли поверить, что религия — не чертеж, а картина. Тем более не могли они поверить, что картина эта изображает реальные, вне нас существующие вещи. Они красили диск черным и назывались пессимистами; красили белым и назывались оптимистами; делили на две части, белую и черную, и назывались дуалистами, как те персидские мистики, которым, будь у меня больше места, я бы воздал должное.
Никто из них ничего бы не понял, когда все стало «как есть», как в жизни, которую чертежник может счесть весьма нечеткой. Словно тогда, в пещере, изумленным взорам предстало нечто похожее на странный, грубый рисунок, и многим казалось, что художник портит чертеж, ибо впервые за все столетия он попытался нарисовать Лицо.
Продолжение следует...
P.S.
✒️ Я перестал читать комментарии к своим постам и соответственно не отвечаю на них здесь. На все ваши вопросы или пожелания, отвечу в Telegram: t.me/Prostets2024
✒️ Простите, если мои посты неприемлемы вашему восприятию. Для недопустимости таких случаев в дальнейшем, внесите меня пожалуйста в свой игнор-лист.
✒️ Так же, я буду рад видеть Вас в своих подписчиках на «Пикабу». Впереди много интересного и познавательного материала.
✒️ Предлагаю Вашему вниманию прежде опубликованный материал:
🔹 Не бойся же скорби, а бойся пагубной ереси, ибо она обнажает от благодати и разлучает с Христом…
Будет шторм. И русский корабль будет разбит. Но ведь и на щепках и обломках люди спасаются. И все же не все погибнут. Надо молиться, надо всем каяться и молиться горячо… Явлено будет великое чудо Божие… И все щепки и обломки, волею Божией и силой Его, соберутся и соединятся, и воссоздастся корабль во всей красе и пойдет своим путем, Богом предназначенным…
🔹 Придёт время расплаты. Сработают духовные законы. Только и забот им будет, что готовить заупокойную кутью. Турция распадётся, Константинополь будет греческим. Подействуют духовные законы. Туркам придётся расплачиваться за то, что они заняли эту землю без благословения Божия. Их конец уже близко. И вы до этого доживёте.
🔹 Будет война между Турцией и Россией. Сначала туркам будет казаться, что они побеждают, но это станет для них катастрофой. Русские одержат победу и возьмут Константинополь. В храме Святой Софии вновь состоится православное богослужение. Турция распадётся на три-четыре части. Мы возьмём свои земли, армяне – свои, курды – свои.