Это было тридцатое октября
Я уже почти не помню его. Мы жили в нашем городке-оборванце, в городке Нигде, семь долгих лет — с родителями и братом. Но после переезда, когда меня окружила нормальная, совсем обычная городская жизнь, целые куски памяти стали куда-то пропадать. Городок Нигде стал походить на сыр в огромных дырах. Тёмный парк на месте сгоревшей туберкулёзной больницы, где мы играли в футбол. Где был кирпичный подвал, в котором кто-то из старших нашёл человеческий череп с куском позвоночника. Есть парк, но нет ничего за ним — что там видно? Косые чёрные избы, вросшие в землю, с резными наличниками и грязными, мутными окнами — как картонки. Облупленные заборы, а за ними ничего. Путь в школу по утрам — зимой, в кромешной мёрзлой темени. Бледный зайчик от фонарика скачет по щербатой красной стене. Снег блестит. Кулинария в кирпичном доме, очень старом, царских ещё времён. Только фасад. Что там, внутри? Горячий запах свежего хлеба, искорки лимонада на нёбе.
Не помню.
Помню, как сгорела школа. Сосновые брёвна старого корпуса, где ютились начальные классы, труды и сторожка, все в каплях смолы. Туалетом там служила уличная пристройка из деревянных железнодорожных шпал, насквозь пропитанных мазутом. В тёплое время мелкота сновала между старым и новым корпусом, как муравьишки — в наш цивилизованный сортир и обратно. Но в холода им волей-неволей приходилось бегать в пристройку.
Той осенью я пошёл в девятый класс, а всей школе отменили уроки из-за урагана. Ветром срывало кровлю, воротило заборы, а над пристройкой замкнуло оборванные провода, и она вспыхнула, как спиртовая салфетка. От неё загорелась старая школа. Выгорела целиком — и книги, и парты, и мастерская, и вещи сторожа Нади Юрьевны. Остался только бетонный фундамент, а на нём — бесформенные груды обугленных шпал, закопчённых железных каркасов да горелой дранки с кусками штукатурки.
В школе в тот день была одна Надя Юрьевна, она вылезла из окна своей сторожки на первом этаже, когда проснулась от плотного едкого дыма и гула пламени. Так что никто не пострадал, и многие вообще-то даже радовались. Особенно в третьих-четвёртых классах — муравьишки решили, что уроков не будет, раз школа погорела. Но не тут-то было. Трудов у старших классов и правда больше не было — очень долго, больше года, пока не купили новые инструменты в мастерскую. Но начальные классы никто распускать не собирался. Их просто запихнули в наш корпус.
Теперь все учились сдвоенными классами. Выходило ненамного лучше, чем учить горбушу в консервной банке. И, разумеется, уже на второй день нововведений тесные классы превратились в притоны, кабаки и подпольные казино. Учителя могли заниматься лишь с теми, кого видели, а видели они два первых ряда из десяти человек каждый. На задних партах резались в карты и фишки — с покемонами, рейнджерами и голыми фотомоделями. Втихомолку хрустели чипсами и «Читос» — шуршание пакетов заглушал негромкий, но явно различимый гул перешёптываний, переругиваний и сдавленного смеха, а найти и наказать кого-то в этой маршрутке в час пик было чистой фантастикой. Кто-то торчал в телефонах, загоняя несчастного мотоциклиста вверх по отвесной стене. Целые кинотеатры собирались вокруг редких счастливых мажоров, которым родители купили новые телефоны и оплатили интернет. Смотрели «Симпсонов», ютьюб, иногда порнуху.
Некоторые занятия, где не надо было выходить и решать на доске, как на математике, шли в актовом зале. Директриса обозвала их лекциями. На лекцию можно было согнать сразу всю параллель. Так у нас появились лекции по истории, литературе, биологии, физике. Вызванные к доске попадали с корабля на бал. Им приходилось стоять на низенькой сцене перед аудиторией в сотню скучающих рож, повествуя о фотонах, Бурбонах и капитанской дочке в древний, как сами Бурбоны, и хрипящий от натуги микрофон.
Но настоящий библейский Содом начинался на физкультуре.
Начинался он, как подобает хорошему театру абсурда, с вешалки. В светлую голову директрисы пришла отличная идея: всё-таки физкультурная программа не так сильно различается от класса к классу, так почему бы не выкроить время для других уроков и не согнать в спортзал сразу несколько параллелей? Сказано — сделано. С тех пор мужская раздевалка стала филиалом ада. Я не бывал в женской, но сомневаюсь, что у них было как-то иначе.
Раздевалка не была просторной горницей и в прежние, лучшие годы. Всегда перед твоим лицом маячил чей-то зад, всегда по рыжему дощатому полу стелились ароматы пота, кишечных газов и выдержанных не хуже доброго Кьянти носков. Но те времена вспоминались теперь со светлой грустью. Сколько мальчиков может быть в двух классах? В «малине», когда на десять девчонок по статистике полторы калеки — человек, скажем, пятнадцать. В хорошем трудовом коллективе казарменного типа наберётся и тридцать, и даже сорок. Но всё это бирюльки. Качественно новая, невиданная доселе раздевалка каким-то образом вмещала две полные параллели — все восьмые и девятые классы. Девяносто потных гогочущих туш.
На первой же физкультуре я увидел Лизу Корзину из восьмого «А».
Её фамилия была Корзина. С ударением на «о». Но учителя запомнили этот нюанс не сразу, и даже подруги постоянно звали её Корзина или Корзинка, с ударением на «и». Впрочем, в шутку, не обидно. У тех, кто хотел её обидеть и достать, шутки были в основном генитально-порнографические. На такой лад всех местных гениев-сверхчеловеков настраивала Лизина тонкая фигурка, милое лицо и броская манера одеваться.
Мать Лизы работала кем-то серьёзным, то ли судьёй, то ли нотариусом, и должна была быть, на наш оборванский взгляд, не беднее Абрамовича и арабских шейхов. Дома Лизе никогда ни в чём не отказывали, наверное, у неё первой среди всех моих знакомых появился домашний интернет. Ей покупали то, чего не было ни у кого. Она всегда выглядела белой вороной. Всегда подкрашивала чуть присыпанное блеклыми веснушками курносое лицо, как делали только самые старшие или совсем городские, приезжавшие к родне из областного центра, девчонки. Всегда одевалась вычурно, в наряды, которые я снова увидел гораздо позднее, когда давно уже жил в большом городе, и такие же наряды вдруг стали появляться на всех девочках-подростках в округе. Носила и безразмерные брендовые кофты, и китайские ожерелья-чокеры, и анимешные гольфы, и бейсбольные бомберы, как в американском кино — мы, дети рынка и трёх полосок, отродясь не видали ничего подобного.
Она покрасила волосы в розовый. Что такого, вроде бы? Но кое-что такое тут было. Во всей нашей школе никто не красил волосы в неестественные цвета. Их вообще мало кто красил, разве что в блондинку. И даже это было событие. Нет, не так даже: за все семь лет в нашем городе я ни у кого больше не видел ни зелёных, ни синих, ни розовых, ни каких-нибудь ещё «не таких» волос. За розовые волосы Лизина мать ходила к директрисе три раза. Не знаю, что за ультиматум ей там выдвинули, но после третьего захода Лиза перекрасилась в более-менее нормальный рыжеватый оттенок.
Наверное, при другом раскладе её травили бы без жалости. Она выделялась на нашем фоне так же, как выделялись плазменные телики в стариковских квартирах с красными дисковыми телефонами и половиками из шерсти динозавра. Как пришелец. Самых нищих, самых тёмных, самых хлебнувших жизни не могло не злить это яркое, нахальное сияние чужого бабла.
Но к Лизе Корзиной всегда можно было сходить поиграть в ГТА и морталкомбат. У неё всегда находились новые диски с играми, музыкой и киношками. У неё можно было занять сто рублей до когда-нибудь — то есть, в большинстве случаев, до никогда. Она без проблем покупала на всех чипсы, газировку, пиво, а иногда приносила из дома совсем уж невообразимые яства, которых наш медвежий угол, застрявший в девяностых, знать не знал — то «Доктор Пеппер», то «Тоблерон». На школьную дискотеку, выпускной наших девятых классов, она пронесла итальянское полусладкое шампанское. Оно стоило целое состояние – почти тысячу рублей. Все сперва даже трогать его побаивались, просто глазели, как на неведомый артефакт с другой планеты. На её телефоне всегда можно было «позыбать видосы» с ютьюба. Да чёрт бы с ним — она первая открыла всей параллели волшебный мир сайтов с ГДЗ. Мы забыли, что значит делать уроки. Нет, Лизу Корзину никто не травил. Ей весело и жадно пользовались, словно рогом изобилия или порталом в другое измерение, а она и рада была стараться. Не знаю, считала ли она, что её взаправду обожают за глубокий внутренний мир. Может, она всё понимала. Может, её просто устраивало, как всё сложилось. Со всей этой блестящей мишурой она сияла в тысячи раз ярче всех своих подруг, да и всей женской половины нашей школы, но помоев ей доставалось ничуть не больше.
Хуже было с нездоровым вниманием.
Мы строились, как моногород вокруг большого металлургического завода. В перестройку завод начал хиреть, медленно гнил заживо, а в начале двухтысячных остановился совсем. Вместе с ним остановился город. Из градообразующих предприятий в нём осталась железная дорога, китайские харчевни да магазинчики азербайджанцев. Теплоцентраль, грузная, как огромный чугунный утюг, несуразно большая для нашего городка, когда-то питала завод, а после его кончины превратилась в городскую котельную. Её колоссальная труба вздымалась над городом по соседству с последней уцелевшей заводской, кирпичной – все металлические понемногу разобрали на лом. Зимой труба котельной подпирала столб густого белого пара. Огромная, в несколько этажей, дыра в грязно-бордовой стене зияла всегда, сколько я себя помнил. Никто её не заделывал. На это требовались деньги, а денег не было.
Прямо под моим окном стоял двухэтажный барак, покрытый жёлтой штукатуркой. В бараке жила семья барыг. Марина Цыганочка и Ваня Цыган. Они снабжали какой-то парашей всю окрестную нечисть. Часто жуткие серые рыла, поставившись, валялись прямо под нашим балконом. Это знали все.
Часто на улице, особенно около вокзала, стояли улыбчивые люди в меховых кепках. Выпускники прошлых лет, которых все знали по имени, которых многие помнили бесштанными карапузами. Дети соседей и знакомых. Воспитанники нашей доброй Алевтины Николаевны. Они ждали Антошу. Антоша тоже раньше учился у Алевтины Николаевны. Антоша приходил, и люди в меховых кепках садились с ним в старенькую «камри». Они всегда куда-то ездили. Отчим нашего одноклассника, Латыпова, был должен Антоше очень много денег за дом. Однажды ночью Антоша и другие ученики Алевтины Николаевны приехали к отчиму Латыпова, увезли телевизор, сказали, что в другой раз увезут Латыпова с сестрой. Это тоже знали все.
Всё, что случалось в огромной деревне, ни для кого не было секретом. Кто бы ни пропал, кто бы ни повесился, кто бы ни сел за выставленную хату в шестнадцать лет, как другой наш одноклассник.
Старшие в школе иногда собирали с нас деньги. По мелочи, с кого десять рублей, с кого пятьдесят, сто. На грев. На зону. А любой шестилетний пацан, которому в школу на будущий год, хоть и не умел пока читать, но зато мог без запинки объяснить, что значит «чёрт», «красный», «опустить», «спрос», «положенец», «бродяга» и «людское».
Тогда ещё нигде не гремели всякие словечки и аббревиатуры, «АУЕ» и прочее. Не было слышно ничего подобного и у нас. У нас это называлось повседневный быт. Так что, думаю, я не оставил больно уж много пробелов и недосказанности. Ясно, что у нас был за городок.
Большей части тех, кто учился в нашей школе, было достаточно ништяков, что сыпались из Лизы, чтобы не досаждать ей больше прочих. Ну, «Корзина, будешь без резины», ну, «Корзина пёхается со старшаками» нацарапать ножиком в сортире. Велика печаль. Кто в юные годы ни на одном заборе не побывал лохом, гондоном или шалавой, тот жизни не видел. Каждому ведь ясно. В таких городах это, считай, ветрянка.
Большей части хватало того, что Лиза давала погонять, дарила, выклянчивала у родителей. Но не всем.
Диму Ростика из девятого «В», из параллельного класса, я видел на каждой перемене. Его фамилия была, вроде бы, Ростовцев. Но его звали только «Ростик» или «Дима». Второе имя я слышал только в двух вариантах: учительском и раболепно-заискивающем. Когда о чём-то упрашивали.
Ростик был костлявый и рябой, с железным зубом, очень близко посаженными глазами и бритой под ёжик рыжей башкой. Он всегда носил один и тот же полосатый сальный свитер, одни и те же полосатые треники, одни и те же рваные кроссовки. От него пахло паршивым табаком и гнилыми зубами. Много позже, в стенах универа, я пытался представить такого Ростика идущим по коридору. И мне виделся обычный бич, которому не хватало только пакетика с клеем в руке. Жалкое зрелище представлял бы Ростик в белоснежных, светлых, только что отремонтированных коридорах, которые видят дети в нормальных школах. Но наша школа не была нормальной. Она была местечковой преисподней, а Ростик служил в ней Сатаной.
Ни я, ни мои друзья не тянули в этой преисподней даже на мелких бесов. Мы были обычными детьми из обычных семей, которые, впрочем, не были обычными для нашего городка. Например, у каждого из нас были оба родителя. Никто из наших родителей не сидел. Никто из наших родственников не кололся, никто не был алкоголиком (кроме дяди Паши, разве что, но он жил в другом городе и потому не в счёт). Никто не повесился и не зарезался. Никто из наших родственников не был бандитом. Этого хватало с лихвой, чтобы оказаться в меньшинстве.
Отец Ростика умер давным-давно. Мать Ростика не просыхала. Дядя Ростика вышел, когда мы перешли в шестой класс. Вышел после шести лет, и вышел не впервые. Ростик был тем самым подавляющим, обычным для наших краёв большинством. Судьба Ростика от самого Ростика зависела мало и была высечена в граните ещё до его рождения.
Я не раз видел, как Ростик в коридоре шлёпает кого-нибудь из девок по заднице или хватает за грудь. Обычно мне было плевать. Строго говоря, половина школы то и дело шлёпала по чьей-то заднице или получала по заднице и давала пинка в ответ. Отличие было одно: Ростику никто пинка не давал. Ростик общался с пацанами с Верхней, общался с пацанами с посёлка. Общался с Антошей.
Внезапно не плевать мне стало на первой общей физре.
Физкультуру вёл Обоссаныч. Фёдор Александрович. Слепой и глухой ко всем чертям дед, который тренировал юных футболистов, когда ещё, наверное, не было теликов, чтоб посмотреть футбол. Если кто-то громко, но невнятно звал его «Обоссаныч», он не возражал. Он, скорее всего, слышал только «Фёд Саныч».
Обоссаныч не обращал внимания вообще ни на что. Он более-менее видел бегущие по кругу колонны, и этого ему хватало.
Я засмотрелся на Лизу Корзину. Она выделялась и на физкультуре — спортивной майкой, как в рекламе кроссовок или дезодоранта. Такие никто из девчонок не носил. Носили форму «Барселоны», Аргентины, носили обычные футболки. Тогда я ещё не знал, как её зовут — наши пути с восьмыми почти не пересекались, а мы с пацанами редко торчали в школе на переменах. Я поворачивал голову каждый раз, когда колонна восьмого «А» оказывалась против нашей, на другой стороне бегущего кольца.
Обоссаныч остановил нас, задал «вольную программу». Подразумевалось, что каждый должен заниматься в меру своей прыти и способностей — крутиться на турнике, отжиматься, браться за единственную в зале гирю, развивать гибкость и ловкость. На деле это означало десять минут анархии и идиотизма. На «вольной программе» Обоссаныч бегал в сортир, оставляя нас одних.
Это была первая физра, когда в зале без учителя осталось сразу двести тупых голов. Жалкое подобие порядка закончилось, стоило Обоссанычу захлопнуть дверь. Кто-то и правда повис на турнике, кто-то схватил гирю, основная же масса делала то же, что и обычно.
Меня отвлек Антоха, мой горшочный друг из садика. Лучший друг. Он что-то показывал мне на экране мобильника, когда мимо нас поездом пронеслись четыре восьмиклассника. Один из них задел Антоху плечом. Телефон вылетел из руки.
Рывком схватив его с пола не хуже ястреба, Антоха осмотрел экран. Экран был цел. Антоха тяжёлыми шагами побежал за восьмиклассником, крича на ходу «слышь, чушка, постой минуточку, пояснить пару вещей хочу». И тогда, не отвлекаясь больше, я осознал, что творится неладное.
Лиза в слезах, почему-то помятая, выходила из спортзала. Все, кто был поближе к дверям, смотрели на неё. А на том месте, где она стояла минуту назад, теперь стоял Ростик.
Скоро вернулся Обоссаныч. Отсутствия одной ученицы он даже не заметил. Мы снова побежали кольцом.
Я незаметно перестроился, обгоняя бегущих впереди и меняясь с ними местами. Я продвигался ближе и ближе к голове, пока передо мной не выросла спина Кости Быстрых. Он видел, по крайней мере, часть.
На моменте, который привлёк его внимание, всё уже началось. Ростик уже был рядом с Лизой и резко, как камни, бросал какие-то рубленые фразы. Лиза смотрела в пол, потом он подошёл ближе, Лиза выставила руки перед собой и упёрлась ему в грудь. Он резко отбросил её руки от себя, что-то сказал. Лиза вдруг ударила его в плечо, он обеими руками толкнул её так, что можно было стену пробить. Лиза упала на мат, а Ростик повалился на неё сверху и изобразил несколько незамысловатых движений тазом. Лиза завизжала, стала отбиваться ногами, Ростик поднялся и повозил средним пальцем по её губам, пока она поднималась с пола. «Чё, будешь сосать?» — это Костя услышал отчётливо, остальное не разобрал. Спектакль разворачивался под дружное ржание со всех сторон. Таких фокусов со своими, местными не выкидывал даже Ростик. За местных могли спросить братья, отцы, соседи. Но Лиза была богатая и с другого района. За неё постоять было некому.
Я сорвался с места, не обращая внимания на дурацкий свисток Обоссаныча. Я подбежал к колонне девятого «В», прямо к Ростику. Я выдернул его за шиворот, опрокинул на землю и бил, бил, хлестал костяшками кулаков, пока на пол не полетели кусочки щёк, похожие на красное желе. Так бил сам Ростик. Я видел это много раз.
Конечно, всё это я проделал только у себя в голове. Но и этого хватило, чтобы ужаснуться своему внезапному приступу бессмертия и крепко задуматься о его причинах.
Через десять минут физра закончилась. Ещё не отдавая себе полностью отчёт в том, что и зачем делаю, я поискал Лизу в кабинете, где у восьмого «А» и восьмого «Б» намечалась литература. Поискал в столовой, в женском туалете и даже в мужском.
Нашёл я её под лестницей, у пожарного выхода. Она всхлипывала, свернувшись зародышем. Не веря в собственную самоубийственную храбрость, стараясь не думать о последствиях, которые непременно наступят, если кто-то узнает о моих словах, я сказал ей, что Ростик чушка зафаршмаченная, и ещё кое-кто на «д» и на «п». И не стоит вообще-то обращать на него много внимания, потому что его мать заделала по пьяни, вот и выпал дурачком. Не помню, что она говорила. И что ещё я говорил. Я помню, как в какой-то момент она подняла на меня большие, влажные карие глаза и улыбнулась, а я удивился и почти что умер. Странное чувство. Я узнал, что её зовут Лиза Корзина, но не корзина, а Корзина. А она узнала, как зовут меня.
Продолжение в комментариях.