katerinannn

katerinannn

Пикабушница
поставилa 1841 плюс и 551 минус
отредактировалa 0 постов
проголосовалa за 0 редактирований
Награды:
5 лет на Пикабу
2684 рейтинг 38 подписчиков 46 подписок 5 постов 3 в горячем

Фрагменты

Кто ещё помнит такой вид семечек, которые лет десять-двенадцать назад продавались на каждом углу? Длинные, с почти острыми кончиками, не сплошь черные, как теперь, а млечно-белые, покрытые продольными черными полосами разной ширины, как маленькие зебры? Что до Филиппова, так он таких семечек вообще лет двадцать не видел.

И вдруг нашел.

Недалеко от автобусной остановки, с которой он пять дней в неделю отправлялся с работы домой, тянулся вдоль высокого цоколя серой девятиэтажки ряд восседающих на стульчиках и лавочках колоритных старушек со сложенными у ног ящичками и мешками. Старушки торговали нехитрым товаром — овощами, грецкими орехами, арахисом, изюмом и теми самыми семечками, из-за которых Филиппов, собственно, и задержался у непримечательной группы торговок. Странно, что раньше он их тут не замечал.

Полосатые семена его удивили и даже порадовали, навеяв воспоминания о пусть и не особо, но уже далеком детстве, проведенном в южных краях страны.

— Где берете? — поинтересовался он, узнав недорогую цену. — Местные?

— Эх, да откуда они тут… Внук с югов привозит, сам растил! — добродушно ответила бодрая пенсионерка, ссыпая озвученные Филипповым сотни граммов семечек в бумажный кулек. Улыбнувшись, взяла лопаточку и добавила туда ещё. — Это в довесок. Рекламная акция, да?

— Точно! — поддержал шутку Филиппов. Нечасто встречаются такие позитивные бабки.

— Хочешь жить — шагай в ногу со временем! На здоровье, приходи ещё!

Попрощавшись, Филиппов пошел к остановке и, за неимением пакета или сумки, немного сплющил кулек, сунув его между рабочих бумаг в свой портфель, отчего последний немного вздулся. Покупка напомнила о себе только поздно вечером, когда, вынимая ненужные на завтра документы, Филиппов наткнулся на кулек.

— А вот и вы! — обрадовался он и, освободив портфель, унес семечки на кухню, где торжественно вывалил их в глубокую тарелку. Подсолнухи, давшие эти плоды, наверняка были крупными и сильными растениями — от черно-белой горки шел ясный масленый запах, а кожурки не имели дырочек или вмятин. Сидя перед телевизором, мужчина щелкал семечки, да не просто так, а как в детстве — брал в руку по одной, сжимал по линии ребра между большим и указательным пальцами, раскрывая аккуратные створки. Извлекал целое ядрышко и с удовольствием жевал. Шелуха отправлялась в бабкин кулек.

Телепрограммы были тоскливыми, а новости и того хуже. Что-то ударно строили и достраивали уже который год, кого-то успешно бомбили, наказывая за плохие поступки, причем уже который месяц в одних и тех же местах. А что до роста доходов населения…

От скуки он рассмотрел кулек — тоже, будто из прошлого, не знавшего повсеместных дешевых пластиковых пакетиков. Просто лист, вырванный из журнала или газеты. Один дальний родственник, ценивший всякие оригинальные штуки, любил собирать такие старые случайные находки, и даже сделал из листочков подшивку. Чудная получилась книга — что ни разворот, то новое, непредсказуемое, интересное, но как ни обидно, почти всегда — ни начала, ни конца. Куски чужих мыслей, чужой жизни, подогнанные в общую пеструю мозаику с неясным сюжетом.

— Ну, и что же у нас тут?

Это оказался лист из солидно-толстого, судя по проставленным чёрным в красных углах цифрам 72 и 73, журнала. На обеих сторонах был начинающийся с полуфразы рассказ о людях с иностранными именами. Несмотря на простенький сюжет, Филиппову понравилось. Двое, познакомившихся каким-то неординарным образом (эх, теперь и не узнать, каким!), оказались мошенниками и, не поделив между собой маленький городок, как поле для охоты на доверчивых жертв, решили вопрос по-джентльменски. Оба должны были заставить раскошелиться местного богача, причем одним и тем же способом, и не вызвав его подозрений. Получивший большую сумму оставался на «участке» хозяином. Очередность и выбор метода аферы определили, подбросив монетку.

Первый мошенник узнал, что жертва имеет нездоровую любовь к науке, и под видом заезжего ученого наладил контакт с богачом. Прогуливаясь по улице, он обратил внимание богача на голодного студента, просившего денег на продолжение своих научных работ. «Клиент» расщедрился, а после давления нового «друга» дал бедняге-студенту денег ещё и сверх первоначального.

На моменте, когда аферист взял девять десятых подаяния у подкупленного им студента и довольно продемонстрировал добычу конкуренту, страница кончилась.

Написано было так атмосферно, что Филиппов даже пожалел второго хитреца и задумался, как бы решил вставшую перед персонажем проблему он сам. Листок вместо мусорного ведра отправился в тумбочку, где хранилась всякая мелочь.

∗ ∗ ∗

Всю неделю он нет-нет, да и возвращался к мысли о том, что предпримет журнальный герой, но не придумал никакого безотказного приема. В очередную пятницу, снова заприметив старуху, купил у неё полосатых семечек и, придя домой, уже сознательно развернул кулек, решив собирать свою коллекцию находок. Развернул и поднял брови.

Там было продолжение истории. Как и уже ожидаемые страницы 74 и 75.

— Неужели бабуся неделю не продавала семечки? Или утащила журнал домой, а сегодня вспомнила и взяла с собой? — удивился мужчина. Как бы там ни было, не терпелось узнать окончание аферы. За ужином, с ложкой в одной руке и листком в другой, он возобновил чтение и, сам от себя не ожидая, выругался.

Большую часть отрывка занимали мысли второго мошенника, который, как Филиппов и предполагал, ломал голову над решением задачи. Герой обдумывал три варианта действий, расписывая их умно и красочно. Варианты оказались совсем Филипповым непредставимые, но он признал, что каждый из них лучше предыдущего. Что же он предпримет?

«Все эти штучки, все-таки — вздор. Я решил поступить изящнее». На этих словах страница 75 закончилась. Финала рассказа по-прежнему не было, хотя он вполне мог уместиться на половине страницы, которую занимала иллюстрация. Мужчина досадливо смял листок, доел суп, и уже наливая в кружку чай, вспомнил кое-что. Поднял пахнущий маслом, слегка скользкий лист, разгладил его на столешнице. Всмотрелся.

Картинка относилась, видимо, к предыдущим событиям — смешной толстяк в красивом, дорогом, но старомодном костюме, раскрыв рот, слушал приобнявшего его за плечо долговязого парня в костюме попроще. Перед ними на улочке с маленькими домиками стоял в несчастной позе студент-попрошайка, а позади, вдалеке — человек в униформе, должно быть, полисмен. Сразу вспомнились рассказы американских писателей столетней давности. Но полицейский на картинке был странным: его шлем венчало длинное перо, а на поясе вместо дубинки, как в фильмах с Чарли Чаплиным, висел… меч.

Непонятно. Филиппов напряг свой мозг, чтобы вспомнить немногое, известное про полицию прошлых лет. Он точно знал, что городовые в России тогда носили сабли… или шашки? Неважно. А вот с другими странами уже были проблемы. Тем более, меч на картинке был не похож ни на шашку, ни на шпагу. Огромный рыцарский клинок. Может, двуручник даже. Хотя художнику журнала, могло было скучно, вот и намалевал…

— Неважно. Надо узнать, чем все закончилось! — с неожиданной решимостью произнес Филиппов.

Он еле удержал себя от того, чтобы сорваться завтра с утра на другой конец города на поиски «того самого» кулька. А, немного остыв, удивился своей минутной блажи. «Будто бы нет других дел! Ну, байка и байка. А журнал этот уже наверняка весь по листку уничтожили. Да и толку-то», — плюнул он мысленно и забыл о странном листке надолго.

∗ ∗ ∗

— Добрый день, молодой человек! Понравилось? — прозвучал вопрос в его спину. Он обернулся. Знакомая бабуся приветливо кивнула головой.

Филиппов за прошедший месяц уже забыл про журнал и просто подумал, что давно не ел арахиса и изюма. Купил по большому кульку того и другого, мимоходом отметив — торговка рвала какую-то книжку в синей обложке. Он пожалел книгу, а дома уже выбросил было бумагу, но, рассмотрев, задержался.

Синяя книжка оказалась старым, советским букварем с ярко-красным нижними полями. В верхнем левом углу, как положено, красовались заглавная и строчная буквы А. Были тут и простые слова, изображенные буквами и цветными квадратиками, помогавшими первоклассникам различать виды звуков и слогов. А вот иллюстрация…

Из разбитого окна выглядывали встревоженные мальчишечье и девчачье лица. Под окном, придавленный половиной громадного арбуза, лежал мальчик, страдальчески тянущий руку к товарищам, которые, видно случайно, упустили гигантский плод из рук. Девочка держала в поднятой руке коробочку с красным крестом. Распростёртому на земле парнишке явно был несладко, впечатление усиливали обильные алые сгустки и потеки, покрывшие его руки и лицо, и расползшиеся по земле и стене. Филиппов понимал, что это кусочки арбузной мякоти, но воображение уверенно делало из полукомичной сцены куда более неприятную. На другой странице крупно чернели три слова.

Арбуз. Аптечка. Рана.

Филиппов отбросил листок и засел за компьютер. Интернет подтвердил его беспокойные мысли. Он знал, что можно заказать в Сети обложку для книги со смешным или вызывающим названием, чтобы потом шокировать ею гостей или недоумевающих пассажиров в общественном транспорте. И про версии учебников в стиле чёрного юмора — существовали десятки таких поделий. Но это — виртуальное баловство последних лет. А чтобы потрепанная, старая книжка, с таким содержанием… Нет, он не дал бы такой букварь ничьим детям.

Что ещё не так? А!

Он принес два первых листа, ввел в поисковик имена героев рассказа. В ответ выдавалось совершенно не то. Набрал в строке поиска начальные фразы абзацев. Тот же результат.

Мужчина посидел, разглядывая обои. Побарабанил пальцами по столу. Выдохнул.

— Интересные книжки. Надо разобраться.

«Просто подойду, куплю кулька на три, и разберусь», — думал Филиппов, твердым шагом приближаясь к торговкам. Но вышло немного не так, а потом и вовсе неожиданно.

— Купите грибочки, — предложила крайняя бабка, одетая в легкий цветастый халат. Она, несмотря на прохладную погоду и отсутствие одного глаза, закрытого пропущенным под роговыми очками плотным бинтом, выглядела вполне жизнерадостной. — У меня подосиновики тут, рыжики.

Он вдруг смутился своего намерения и оглядел товар. Грибы как грибы, чистые, вроде, как всегда. Купил немного, у соседней старушки приобрел полкило ореховых ядер. Спохватился, вспомнив, зачем пришел, и почти кинулся к «семечнице». Купил, как собирался, на два кулька — светлый и яркий, а, забирая первые покупки, увидел, что и у соседок под ногами лежат какие-то книжки. Тут Филиппов и сморозил:

— Скажите, пожалуйста…

— Баба Рая, — дипломатично помогла хозяйка мешка редких семечек. — Что хотел?

Мужчина замялся.

— Вы вот во всякие бумажки это заворачиваете… Я замечал — интересные книжки.

— Ой, какая разница — интересные, неинтересные. Главное — полезные! — пенсионерка без признаков удивления подняла истонченную книжонку без корешка и помотала ей перед Филипповым. — А что такое?

Филиппов забыл о такте и возможной осторожности, и сразу выдал свою тайную цель.

— Да забирай, тут осталось-то! — хмыкнула бабка. Её соседки наблюдали за происходящим с интересом.

— Спасибо! Вам заплатить, или давайте принесу взамен газету…

— Не надо! Считай, это тоже акция! — махнула рукой старуха. — А от газет ваших одна грязь и гадость.


Продолжение в комментариях.


Автор: Андрей Гарин

Показать полностью

Конверт

Сколько себя помню — нас всегда было четверо. Неразлучные друзья-мушкетеры, четыре сорванца, которые всюду носились вместе. Что ни говори, а четверка — очень удобное количество для дружбы. Бедные компании из нечетного количества ребят: как ни делись, а кто-то в обиде. То ли дело мы. Играть в футбол? Две команды готовы. Четыре квадрата? Название говорит за себя. В карты — пара на пару, в шахматы — у каждого по советчику, одна голова хорошо, а две лучше. В войнушку или сыщиков-разбойников на территории заброшенного детского лагеря в пригороде? Лучше и не придумаешь, две пары зорких глаз, две пары чутких ушей и две пары быстрых ног на каждой стороне. Даже охотников за привидениями должно быть четверо, и уж тем более, пресловутых мушкетеров.

Шестеро уже толпа, двое еще мало, а вот четверо — в самый раз.

Шурка — смуглый и черноволосый, подвижный живчик, любитель женщин в теле и сомнительных, но не откровенно противозаконных делишек. Он всегда был заводилой, всегда готов был сорваться и бежать куда угодно. Энергия, вот о чем ты думаешь, когда смотришь на него. Он даже теперь двигался как-то резковато, с лишними жестами и ужимками. За эту повадку мы иногда ласково звали его Попрыгунчиком. Изредка его так пытались звать и другие, и зря. Шурка был жилист, быстр и беспощаден.

Антон был гоповатой внешности пареньком с коротким ежиком волос. Встреть такого в подворотне, и в душе шевельнется тревога и сомнение, а так ли уж нужно было тебе идти сегодня именно тут. Но Тоха был умен и уравновешен, что трудно было сказать по его внешности. Насколько мне известно, за время учебы в старших классах и универе, когда жизнь немного развела наши дороги, он успел обзавестись кое-какими связями среди уличной братии, но воспользовался ими с умом и теперь работал в одной из солидных контор вневедомственной охраны. Он был нашим спокойствием, нашим стабилизатором.

Шурка и Тоха были основной боевой силой нашей компании. Быстрота и жесткость Шурки, методичное бесстрашие Антона — эти качества быстро узнавали все, с кем у нас завязывался конфликт. Нам с Ником оставалось лишь поддержать их с тыла.

Никитка был обычным парнем, как и я, впрочем. Мы не выделялись ни грозной внешностью, ни резкой повадкой. В моей памяти Ник почти всегда неразлучен с черной гитарой, он научился играть чуть ли не в начальной школе и с тех пор был нашим трубадуром. Тонкие черты лица, черная челочка и зеленые глаза за вечными очками. Когда он снимал их, например перед дракой, то начинал щуриться, что придавало ему беззащитный и в то же время внушительный вид. Ник будто целился. Казалось бы, быть ему дамским угодником, но почти сразу после универа он вдруг женился на разведенке с детьми и с тех пор мирно жил с ней, работая диджеем на местном радио. Шуточки на эту тему мы, конечно, отпускали, но редко и безобидно. Он так решил, значит так надо.

А я… Я был фантазером. Страшные истории у костра, игры в том же заброшенном детском лагере, умопомрачительные отмазки перед взрослыми — это была моя стихия. Я создавал миры и сюжеты на ходу, увлекая своих товарищей и мороча головы всем остальным. Я и теперь их создаю, и понемногу печатаюсь.

А еще я был жутким неудачником.

Я мог сломать ногу на ровном месте во время игры в футбол. Всадить ножик себе в ступню, когда мы играли в ножички. Заболеть жуткой гнойной ангиной, поев мороженого, деньги на которое мы "заработали", собирая и сдавая бутылки. Я умудрялся нажить себе проблем с уличными "бригадами", приударив не за той девушкой на факультете. Попасть на деньги, ударив дорогой автомобиль. Или жениться на расчетливой стерве, которая после развода едва не оставила меня без гроша. Это лишь малый список моих "подвигов".

И всегда в трудную минуту рядом оказывались они. Энергия, спокойствие и утешение.

Столько лет прошло, а что-то все держало нас вместе, не давало нашим путям разойтись окончательно. Мне иногда казалось, что именно мои злоключения не давали нам потерять друг друга. Но я никогда не задумывался над этим всерьез, ведь так решались проблемы любого из нашей четверки. Всегда вместе.

Не задумывался до того дня.

В тот раз мы вновь встретились в одном из наших любимых мест, чтобы вспомнить былое и перекинуться новостями. Я не спеша потягивал местный густой стаут, глядя как Шурик с Тохой рассказывают друг другу какие-то истории из уличной жизни времен студенчества и хохочут. Ник, с которым они в тот день "соображали на троих", уже осоловел от водки и водил мутными глазами от одного хохочущего друга у другому, явно не успевая за разговором. Но не забывал хохотать вместе с ними. От этого зрелища я тоже смеялся, чувствуя в груди щекочущее тепло, от которого на глаза наворачивались слезы.

Я любил их больше, чем кого бы то ни было на свете. Я отдал бы все, что у меня есть, лишь бы они были всегда вот такими: близкими, хохочущими, беззаботными.

Бойтесь своих желаний, так ведь говорят?

Постепенно, от воспоминаний о студенческих годах мы перешли к воспоминаниям о детстве, любимых местах и играх. Ник вдруг сказал, что землю старого лагеря кто-то купил и теперь там, скорее всего, будут что-то строить. Традиционно повздыхав на тему "куда уходит детство", мы начали вспоминать многочисленные игры, которые когда-то устраивали среди полуразрушенных строений.

И вот тут всплыл эпизод, о котором я, как ни странно, не помнил почти ничего.

— Да ладно тебе, — озадаченно уставился на меня Тоха. — Это, вообще-то, твоя идея и была. Ты ж сам нам про Последнего Почтальона рассказал.

— И весь ритуал этот описал, — поддакнул Ник. — У меня потом неделю палец болел, Попрыгунчик тыкал от души.

— Да ты просто неженка был. Хотя, почему был? — хмыкнул Шурка. — Нет, серьезно не помнишь?

— Почти ничего, — признался я. — Расскажите.

И они рассказали мне о, наверное, одной из первых придуманных мной историй. Я попытаюсь рассказать ее так, как понял, потому что сам я и правда почти не помню, как придумывал её. Это было, пожалуй, самое начало нашей дружбы, когда мы выяснили, что четверка — это очень удобное число для игр, и решили всегда держаться вместе. Уж не знаю, что творилось в наших детских головах, но мы решили дать клятву, совершить какой-нибудь обряд или что-то в этом роде. Сделать что-то, что связало бы нас навсегда. Только вот никаких обрядов сильнее обычной клятвы мы тогда не знали, а клятва показалась нам недостаточно весомым действием. И тогда, по их словам, я рассказал им о Последнем Почтальоне.

Дело в том, что в руинах старого детского лагеря в пригороде, где мы часто играли в войнушку, прятки, охотников за привидениями, и черт знает во что еще, возле одного из полуразрушенных деревянных корпусов стояла на невысоком постаменте старая статуя. Время и вандалы не пощадили ее, понять, кого она изображала в свои лучшие годы было сложно. Это однозначно был мальчик или мужчина, одна рука сломана почти у плеча, вторая оторвана вместе с плечом, изломы щетинились кусками гнутой арматуры. Торс был покрыт трещинами и надломлен, кое-где в просветах так же были видны металлические стержни, на которых и держалась верхняя часть туловища. В какой позе стоял человек нам уже было не узнать, в наши дни фигура клонилась вперед и немного вбок.

От дома позади статуи даже в то время оставалась только пара стен. Скорее всего, это было одно из административных зданий лагеря, потому что на нем висел каким-то чудом сохранившийся почтовый ящик.

Видимо, эта картинка задержалась у меня в памяти после наших игр там, и я называл эту статую Последним Почтальоном. Это я помнил, а вот остальное…

Выяснилось, что я рассказал друзьям о способе выполнить одно желание. Нужно было написать его на листе бумаги, положить в конверт, запечатать измазанным в собственной крови пальцем и кинуть в тот почтовый ящик в последнюю минуту уходящих суток. То есть, почти в полночь. В заброшенном и полуразрушенном детском лагере, о котором, конечно же, гуляла пара-тройка страшилок. В месте, где мы сами, насмотревшись "Охотников за привидениями", бродили в поисках призраков и их следов. И, естественно, "находили".

Надо ли говорить, что такой вариант представлялся нам железобетонным способом навеки скрепить наше товарищество?

Раз дело касалось всех четверых, поведал им я, значит и запечатать конверт нужно будет каждому из нас, и в лагерь ночью идти всем вместе. По прошествии лет я даже подивился разумности такой механики моего выдуманного чуда. Это исключало воздействие желаний на посторонних. Например, загадать, чтоб с тобой начала дружить какая-то девочка было невозможно, ведь довольно трудно будет убедить ее запечатывать своей кровью конверт и идти ночью с тобой в развалины, не вызвав, мягко говоря, некоторых подозрений.

Но еще больше меня поразил способ воплощения загаданного в жизнь.

Если бы кто-то из нас, к примеру, захотел себе велосипед, написал это в письме и должным образом выполнил все необходимые действия, то он уехал бы домой на велосипеде, но так никогда и не узнал бы о том, что его желание исполнено. Ведь этот велосипед, по его мнению, был бы куплен ему родителями два года назад по очень выгодной цене через знакомого. Или этот велосипед вытащил бы из гаража, отремонтировал и вручил ему отец в начале лета. Проще говоря, желание изменило бы не только будущее загадавшего, но и прошлое, создав что-то вроде параллельного потока жизни, в котором велосипед у него и так был, и ничего такого он в письме Последнему Почтальону не писал. Он даже толком не помнил бы, что там в этом письме, да и какая разница, ведь чудес-то не бывает.

Работая, такая магия парадоксальным образом скрывала сам факт своего существования.

Больше того, если бы бросивший письмо решил все же проверить, что же он в нем написал, если бы он вынул письмо из ящика и сломал печать крови, то он обнаружил бы там свою просьбу о велосипеде. Но вот беда, чудес не бывает. Конечно же, никакого велосипеда это письмо ему не принесло бы. Он ушел бы из лагеря пешком, даже не зная, что приехал туда на велике. Параллельный поток жизни, словно отпущенная тетива, вернулся бы обратно в естественное положение сразу после разрушения печати, исключив из прошлого и будущего бедняги все намеки на велосипед.

Чудес не бывает.

— И вы хотите сказать, что я придумал это в… Сколько нам было? Семь? Девять? — недоверчиво спросил я.

— Где-то так, — прикинул Тоха. — Нет, ну ты это все конечно не так рассказывал, по-своему, но я это так уяснил.

— Да, я тоже так понял, — поддакнул Ник.

— И мы это сделали? — в моей голове брезжили смутные воспоминания, но в единую картину складываться не хотели.

— Ага, поперлись туда ночью, кололи пальцы и запечатывали конверт. Кинули в ящик, — уверенно поведал Шурик. — Ты еще какое-то заклинание читал. А потом мы все чесанули оттуда, как ужаленные, и ты ногу сломал.

— Нет, ломал он потом, — возразил Тоха. — В тот раз только растяжение было, я точно помню.

— И что мы написали? — мне не очень хотелось перебирать долгую историю моих переломов.

— Сейчас как узнаешь? — Ник пожал плечами. — Что-то в духе "один за всех и все за одного", наверное. Да и какая разница, главное, что сработало.

Мы с улыбкой переглянулись.

Традиционная стопка "за дружбу" была опрокинута последней, и все засобирались по домам. Тоха предлагал всех развезти, Шурка охотно присел ему на хвост, но я отказался, сославшись на то, что мне полезно разрабатывать ногу. Ник тоже заявил, что пройдется со мной до остановки, ему хотелось выветрить часть хмеля из головы, прежде чем ехать к семье. Я не особенно волновался насчет Тохи с Шуриком, Антон мог уверенно и аккуратно вести машину даже после втрое большей дозы алкоголя. Так что, обнявшись напоследок у входа, мы разошлись.

До остановки мы с Ником шли не торопясь, он дышал воздухом, а я тайком морщился и сильнее обычного налегал на трость. Сломанное бедро ныло на погоду, и подарок друзей сегодня был и в правду необходимостью, а не пижонством.

Трость парни подарили мне около года назад, когда я еще лежал в больнице после очередного несчастного случая. Мне серьезно переломало ногу в аварии, врачи сулили хромоту до конца дней. Тогда-то Ник наткнулся на нее в одном антикварном магазине и, недолго думая, купил. Остальные, узнав о его инициативе, без споров скинулись, после чего они втроем преподнесли ее мне в больничной палате. Трость мне понравилась сразу же, по росту она подошла идеально, а круглое навершие удобно лежало в руке. Учитывая мою любовь к долгополым пальто, белым шарфам и прочей пижонско-викторианской атрибутике, трость должна была хорошо вписаться в мой писательский образ. Гравировка в виде ключа на верхней части навершия особенно грела душу, я ведь был, хоть и не особо известным, но все же писателем. В каком-то роде, открывал для читателей новые миры.

В тот вечер я так налегал на это навершие, что ключ должен был отчетливо отпечататься на моей ладони.

— Знаешь, а ведь ты придумал тогда жутковатую сказку, — вдруг задумчиво сказал Ник.

Я вопросительно глянул на него.

— Эта идея, что какая-то часть нашей жизни зависит только от бумажного конверта в ржавом почтовом ящике, где-то в руинах старого детского лагеря, — пояснил он. — Если вдуматься, это очень пугает. Он лежит там столько лет, клей на клапане давно высох и держится на честном слове. Снесут остатки стен бульдозером, разломают ящик гусеницами, порвется конверт — и из нашей жизни уйдет что-то очень важное. Исчезнет, будто и не было. Что-то, ради чего я тогда шел в ночной парк, подставлял под иглу палец. Боялся до усрачки, но шел и подставлял, я же помню.

— Но ведь ты даже не заметишь, — попытался утешить его я, чувствуя, как возвращается тревога. — Даже знать не будешь, что когда-то это имел. Все продумано, никаких сожалений.

— Да, — кивнул он и близоруко прищурился в сторону недалекой уже остановки. — Это, как раз, самое страшное. О, мой вроде, ну бывай, до связи. Береги себя, неудачник.

Мы наскоро обнялись, и он заспешил вперед, запрыгнул в двери автобуса, из которых лился теплый желтый свет, а я остался один на вечерней улице. Уже не пытаясь скрыть болезненной гримасы, я захромал домой, думая о странном эпизоде с Последним Почтальоном.

Должен признать, мне понравилась идея. Даже льстило, что я придумал это в столь раннем возрасте. В голове уже крутились возможные сюжеты с использованием подобной механики чудес. Разве что, мне не хватало баланса. Слишком просто это, расплатиться каплей крови и минутным страхом за желание, которое может изменить жизнь. Нет, думал я, нужно еще что-то. Натянутая тетива тянет назад, режет пальцы. Должно быть сопротивление, постоянное тяготение измененной реальности вернуться в обратно в естественное состояние.

Я не сразу догадался. У меня богатая фантазия, она увела меня далеко в сторону. Чтобы понять, мне понадобилось почти дойти до дома и споткнуться в темной арке двора, почувствовать, как боль пронзает бедро. Осознать, что эта боль со мной навсегда.

Расплата. Тетива режет пальцы.

Я стоял там, в темноте арки, опираясь на подаренную друзьями трость, и заново смотрел на свою жизнь. Каждый несчастный случай, каждое невезение, начиная с растяжения, о котором упомянул Тоха, и заканчивая разводом и судебными тяжбами. Хотя, почему заканчивая? Я привел их туда, я рассказал им что делать, я даже читал какое-то заклинание. Я натягивал тетиву.

И теперь держу ее. А она меня режет.

Я вытащил телефон и позвонил в такси. Заказ на поездку приняли без проблем, город понемногу рос и возле заброшенного лагеря уже давно строились дома. Уже в машине я вдруг понял, что все еще пьян. Как еще объяснить, что серьезный и взрослый мужчина, средней руки писатель в долгополом пальто с белым шарфом и пижонской тростью собирается сейчас, посреди наступившей уже ночи, идти в темные дебри старого разрушенного детского лагеря на окраине города? Приступом писательского безумия?

Но что-то гнало меня туда. Тревога, которая проснулась там, за столом, в окружении друзей, при одном только упоминании Последнего Почтальона. Досада, что наша дружба, прошедшая через года, оплачена ценой моей спокойной жизни. Страх, что уже завтра бульдозеры могут смешать обломки ржавого почтового ящика с кусками статуи и обломками стен, и я уже никогда не узнаю, что же было написано в письме. Что я потеряю…

Что?

Я стоял под последним фонарем, на краю асфальта. Позади желтел окнами чей-то частный дом, последний на этой улице, впереди уходила во тьму грунтовая дорога. С черного неба сеялась мелкая морось, оседая на плечах и рукавах крохотными круглыми капельками.

Не самая лучшая погода для пальто.

Колея вела во тьму, старый лагерь был неплохим местом для летних пикников и ролевых игр. Кажется, какое-то время там даже устраивали лазертаг. Там темнота и разросшиеся травы, и кусты, полусгнившие стены развалившихся строений и бугристые тропинки, вспоротые корнями деревьев, сырая земля и промоины от весенних ручьев, засыпанные осенними листьями.

Не самая лучшая местность для прогулок в легких ботинках. Особенно для хромого человека с тростью.

Для хромого неудачника, который может сломать ногу на ровном месте в ясный день.

Что мне вообще там нужно? Если даже позволить себе еще немного поддаться пьяному безумию и буйной фантазии, если даже допустить, что вся моя несчастливая судьба — следствие того, что когда-то мы написали это письмо, зачем мне идти туда? Не проще ли просто оставить все как есть и дождаться, пока гусеницы бульдозеров уничтожат печати, держащие натянутую тетиву этой реальности? И тогда однажды утром я проснусь здоровым, без проклятой боли, без страха перед будущим, без единого намека на переломы, разводы, суды и…

Друзей.

Я отдал бы все, что у меня есть? Ради того, чтоб они были всегда вот такими: близкими, хохочущими, беззаботными?

Отдал бы?

За Тоху, который без нас наверняка кончил бы плохо, связавшись с гораздо более дурной компанией. Не раз все к этому и шло, но были мы, и он возвращался к нам.

За Шурку, который однажды едва не влип в серьезные неприятности и непременно сел бы за чужую вину, если бы не своевременная поддержка и связи Тохи, и деньги моего первого серьезного гонорара.

За Ника, который вырос бы забитым и безынициативным очкариком, если бы не наша четверка, которую знали и уважали. Может быть, он никогда не научился бы играть на гитаре, не стал диджеем на радио. И, наверное, не сделал бы счастливой одну безвестную разведенку с детьми.

А я проснусь здоровым и беззаботным, и из моей жизни исчезнут наши детские игры в старом лагере, футбол и шахматы, драки и победы, помощь и поддержка. Наши ежегодные встречи.

Исчезнем мы.

Пальцы на трости заломило от той силы, с которой они стискивали навершие. На поднятой ладони в свете фонаря отчетливо проступал оттиск ключа.

Ключ может открыть замок. Ключ может закрыть.

И я вдруг понял, что сделал выбор еще там за столом, когда Ник впервые упомянул Последнего Почтальона. И этот выбор привел меня сюда, ведь для того, чтобы отказаться от написанного в письме желания, достаточно было не делать ничего. Просто ждать, пока гусеницы строительной техники перемешают старую бумагу с ржавыми кусками металла и гнилыми щепками.

Осознав это, я облегченно вздохнул, и шагнул в темноту.

И будто окунулся в прошлое, снова превратившись в мальчишку.

Темнота ожила, наполняясь шорохами и шелестом, боковое зрение ловило неясные тени в кустах и чернеющих провалах окон. Скудный свет фонаря пробивался сквозь почти голые ветви разросшихся деревьев желтоватыми брызгами, скудно освещая колею, которая убегала во мрак. Трость проваливалась в мягкую землю, не давая надежной опоры, бедро начало болеть сильнее. Чем дальше уходил я от источника света, тем глубже погружался в странное, почти безумное состояние, которое не оставляло сомнений в реальности парадоксального, волшебства. Тайного волшебства, которое исподволь перекраивало жизни.

Когда свет фонаря превратился в смутные брызги среди осенних ветвей, я включил фонарик на телефоне. Мертвый электрический свет украл последние крохи цветов, которыми еще мог похвастаться поздний ноябрь. Фонарик лишь углубил мрак вокруг и превратил местность в мистический калейдоскоп серого на сером и черного на черном, в живущий своей тайной жизнью театр теней.

В этом мрачном и зыбком мире жили детские страхи.

Где-то по левую руку оставался невидимый в высокой сухой траве и ночном мраке бетонный провал бассейна с вонючей лужей в самом глубоком месте, у дальнего края. Там, под липкой зеленой ряской, среди обломков досок и кирпичей обитал Утонувший Мальчик. Ему было одиноко, и он всегда ждал тех, кто согласится поплавать с ним в изумрудной бездонной глубине его лужи. Оттуда, из темноты, раздался всплеск и тихие шлепки, еле слышные за шорохом ветвей над головой и листьев под ногами.

Я крепче стиснул навершие трости и прошел мимо, стараясь не светить в ту сторону.

Справа, словно костяк выброшенного на берег морского животного, чернел остов одного из деревянных корпусов, может быть, детские спальни. Крыша провалилась вовнутрь, остатки гнилых деревянных стен слепо пялились во тьму пустыми бельмами окон. Там был дом Кукольницы, потерявшейся девочки, которая любила куклы. В этом доме всегда было много сломанных пластмассовых кукол, их оторванных ручек и ножек, потрескавшихся голов с редкими грязными волосиками и пустыми глазницами. Наверное, Кукольница пыталась собрать себе новое тело, взамен утерянного. Но не могла, и ломала их.

Я прошел мимо, не обращая внимания на хруст гнилого дерева и игру теней в окнах, черных на черном.

Ветер усилился, последние упрямые листья на ветках деревьев и кустарника наполняли воздух потрескивающим шорохом, их павшие товарищи под ногами шелестели и шуршали, звуки сливались в единый шепчущий гул, в котором мне начинали чудиться слова.

(тишшшь…шшшш…сссспишь…шшшш…ждешшшь…шшшш…нассссс…сссссс…)

Я никогда не прошел бы здесь один, ни тогда, ни сейчас. Но я никогда не был один.

Ни тогда, ни сейчас.

Последний Почтальон обветшал еще больше с тех пор, как я видел его в последний раз. Торс и бедра потеряли изрядное количество бетона, металлические стержни выгнуло дугами, он теперь словно кланялся в пояс чему-то во тьме. В резком электрическом свете была отчетливо видна каждая его трещинка, каждая крохотная чешуйка покрывших его лишайников. И остатки стен позади него. Точнее, одинокий кусок полусгнившей стены, в котором угадывалась часть дверного косяка с одной стороны и половина оконного проема с другой. И почти неразличимый на фоне стены ржавый почтовый ящик.

Я подошел к нему и попробовал приподнять металлическую шторку, которая закрывала щель для писем, но она приржавела намертво. Не найдя ни дверцы, ни окошечка, которое можно было бы открыть я на миг впал в замешательство и почти очнулся от своего полубредового состояния, почти вынырнул из страшной сказки, что окружала меня. Почти засомневался в адекватности своего поведения. Ведь бумажный конверт не мог пролежать так долго в обычном железном ящике, он давно сгнил, стал трухой и грязью на его дне. Какое безумие привело меня сюда в холодной ноябрьской ночи?

Но, когда я озирался вокруг в легком недоумении, моя нога попала в невидимую в темноте ямку. Пошатнувшись, я инстинктивно оперся на трость и пред глазами, словно свежая фотография, всплыло воспоминание о залитой теплым фонарным светом ладони с отпечатком ключа на коже. И все встало на свои места.

Ключ может закрыть замок.

А может открыть.

Ржавая стенка почтового ящика сдалась с первого же удара, тяжелое навершие вмяло, вбило ее внутрь, словно мокрый картон. Металл рассыпался под пальцами, оставив чернильно-черную дыру, в которую можно было просунуть руку.

И, Господи, он был там. Ломкий бумажный конверт, сухой и хрупкий, словно трупик бабочки, много лет пролежавший на пыльном подоконнике. Как писатель, я бы очень хотел написать, что я извлек его на свет, но освобождая руки я убрал телефон в карман пальто. Была ночь, и я извлек его во тьму из более глубокой тьмы, в которой он лежал.

Позднее я понял, что некоторым вещам должно оставаться во тьме. Что неведение намного безопаснее, чем точное знание. Что этот конверт был в полной безопасности, и почтовый ящик висел бы еще очень долго, благодаря счастливым стечениям обстоятельств. До тех пор, кажется мне, пока последний из оставивших на нем свою кровь не ушел бы из жизни, тем самым запечатав свершившееся волшебство навеки.

Но в тот миг я не знал ничего из этого, и единственное, что пришло в мою голову — слова заклинания, которым я пробуждал тайную магию в те далекие дни. Слова, которые шептали мне листья и ветви ночных деревьев.

Глядя на конверт в руке, еле заметный прямоугольный абрис во мраке, я негромко произнес их.

Спит навеки лагерь мертвый,

Травы дики, камни стерты.

На руинах мрак и тишь.

Только ты один не спишь.

Где-то на грани видимости снова замаячили тени, послышался всплеск со стороны недалекого бассейна, словно кто-то торопливо нырнул в зловонную лужу у подножия дальнего бетонного бортика. Я стоял в темноте и вполголоса строчку за строчкой повторял слова детского заклинания.

Твое время не настало,

И ты ждешь, клонясь устало.

Ждешь, когда придет твой сон.

Ты — Последний Почтальон.

Ветер вновь растревожил голые ветви деревьев и кустов вокруг, затерялись в шелестящем шёпоте чьи-то шаги возле разрушенного деревянного корпуса, где валялись в беспорядке обломки кукол.

В темноте услышав нас,

Знай, теперь пришел твой час.

Вот последний твой конверт.

Нам — надежда, тебе — смерть.

И ударил в уши тот звук, от которого когда-то перепуганные мальчишки бросились бежать сквозь ночные заросли мимо страшных руин.

Скрип ржавого металла и похрустывание влажного бетона.

Я стремительно развернулся к Последнему Почтальону, уверенный, что он уже сошел со своего пьедестала и идет ко мне, чтобы наказать за прерванный сон. Разорвать мне грудь гнутыми крючьями арматуры, что осталась от его рук, вырвать конверт из мертвых пальцев и вернуть туда, откуда я посмел его извлечь. Может быть, в надежде на возвращение потерянного покоя, а может потому, что некоторым вещам стоит оставаться во тьме.

Здоровая нога запнулась за что-то, бедро пронзило болью, и я рухнул на спину, в сырую пожухлую траву, глупо размахивая тростью в темноте, пытаясь отразить невидимую атаку. Но прошла минута, другая, а звук не повторялся, и не слышно было ни плесков, ни шагов, да и шорох листьев и ветвей больше не пытался нашептывать мне слова детского стишка. Я расслабленно вытянулся на неожиданно мягкой подстилке из увядших листьев и стеблей, вспоминая как мы бежали тогда от этого звука.

Бежали, выкатив глаза от ужаса и проклиная в своих трепещущих маленьких сердцах тот миг, когда придумали все это и решили прийти сюда, чтобы обменять свои надежды на чей-то покой. Бежали потому, что в темноте на миг почувствовали рядом с собой присутствие кого-то еще, кого-то чужого, чуждого, разбуженного и призванного сюда нашим странным ритуалом. Бежал отважный Тоха, ловко отыскивая дорогу в зарослях и методично выводя нас самым удобным путем, бежал до смерти перепуганный Ник, хрустя ветками и по-заячьи попискивая, бежал отчаянный Шурка, но бежал последним, прикрывая тыл. И бежал я, следом за Ником, бежал, пока с воплем не растянулся на земле, угодив ногой в невидимую в темноте яму.

И тогда они вернулись.

Отважный Тоха, отчаянный Шурка и даже до смерти перепуганный Ник. Вернулись за мной.

Вставать было трудно, и тогда, и сейчас, но тогда рядом были они, а теперь была трость. Я поднимался, точно зная, что даже если Последний Почтальон будет стоять передо мной, склонившись в жутком неестественном поклоне, я не отдам ему конверт. Ни ему, ни Богу, ни дьяволу я не позволю отобрать у меня этот конверт.

Я хочу быть уверен, что никто и никогда его не откроет.

Последний Почтальон, конечно же, никуда не делся со своего извечного места, чтобы требовать конверт, судорожно заломленный в онемевших мальцах. Просто уставший от времени, сырости и влажности памятник выбрал именно этот момент, чтобы еще немного просесть, склониться еще ниже, теперь опустив бетонную голову почти до колен.

Я осторожно, словно взведенную мину, убрал конверт во внутренний карман пальто и устало захромал к далекому, еле заметному отсюда свету фонаря.

* * *

Сейчас, когда я пишу эти строки, он лежит передо мной. Потемневший, ломкий от времени и сырости конверт с рассохшимся клапаном, который держится лишь на маленьких бурых отпечатках детских пальчиков, что скрепили его надежнее сургучных печатей. Я думал, мне потребуется вся моя самоотверженность, чтоб раз за разом бороться с соблазном. После каждого несчастного случая, после каждого перелома и тяжелой болезни запрещать себе даже думать о том, чтобы прервать бесконечную черную полосу своей жизни, спустить тетиву и вздохнуть свободно в той реальности, где ничто не держит нас вместе. Я думал, мне будет трудно хранить наш союз, но это оказалось до смешного просто.

Давно ушел из жизни отважный Тоха, ушел тихо, во сне, от сердечного приступа.

Унесла жизнь отчаянного Шурика тяжелая болезнь.

Это не волшебство, просто судьба.

Только мы с Ником, два старика-разбойника, нет-нет, да собираемся вспомнить былое и помянуть ушедших товарищей. Но и в его глазах я вижу усталость. Жизнь прожита, и это, несмотря ни на что, была хорошая жизнь.

Сегодня я узнал, что болен, и эта болезнь обещает превратить последние годы моей жизни в полный муки ад. Натянутая тетива напоследок режет до крови, до кости. Но я уверен, если мне хватит сил не открывать конверт, то Ник уйдет первым из нас двоих, так должно быть.

И мне хватит сил.

Потому, что я хочу, чтоб Ник до последнего мига помнил своих друзей, которые были рядом с ним всю жизнь. Помнил наши игры и победы, драки и посиделки. Помнил нас.

Потому, что Ник своим уходом навеки запечатает свершившееся волшебство.

Потому, что я единственный, кто знает, что написано в письме, и мне не нужно открывать его, чтоб проверить свое знание.

Потому, что я — единственный — не смогу прочесть это письмо, даже если открою конверт.

Потому, что даже полная боли и разочарований жизнь дорога мне, ведь в ней были Тоха, Шурка и Ник.

Потому, что отпечатки детских пальчиков на старом конверте, который лежит передо мной…

Их три.

Источник: Мракопедия. Автор: Artem2s
Показать полностью

Ю (Автор: Ольга Рэйн)

В середине весны рыжая Жулька, жившая в подвале первого подъезда, ощенилась пятью щенками.

— Принеси колбасы, — велела Юка. — Я у мамы сарделек выпрошу, Жульке надо хорошо питаться, она же их кормить будет.

Колбаса у нас в доме была на строгом учете: чтобы обеспечить Жульке полноценное питание, мне пришлось самому жевать пустой хлеб, зато два ломтика сэкономленной докторской я завернул в старую «Комсомольскую правду» из стопки за унитазом и вечером понес во двор.

У подвального окна велосипеды были свалены горой — Юкина «Кама», два одинаково поцарапанных и помятых, неотличимых друг от друга «Школьника» близнецов Хохолко и ярко-красная «Ласточка» Леночки Меньшиковой, слишком большая для нее, доставшаяся ей от пропавшей полгода назад сестры Наташки. Наташка была старше нас на три года, собирала переливные календарики и тайно любила актера Михаила Боярского. Однажды в октябре у них отменили физру, Наташка не стала ждать автобус, пошла домой пешком, и больше ее никто не видел.

Через месяц отец сказал Лене, чтобы она брала Наташкин велосипед — «к матери в психдиспансер после школы ездить, но не срезать через лесопосадку или по-над прудом, только по обочине дороги, слышишь, доча, в глаза мне посмотри и пообещай, хорошо, заечка моя, не пойду больше спирт пить с мужиками, сегодня последний раз, обещал уже, будут ждать в гараже…» Мы с Юкой как-то зашли Леночку звать гулять, а она стояла перед велосипедом на коленях, прямо в подъезде у батареи, и прижималась щекой к раме. Нас, застывших в дверях, она не заметила. Юка молча дернула меня за рукав, и мы ушли.

Я прислонил свой велосипед к общей куче и залез в подвальное окно.

— Все плохо, — сказала Юка, повернув ко мне серьезное лицо. — Жулька дышит все хуже. И не пьет совсем! Щенки плачут…

Близнецы Хохолко — Вася и Серега — кивали. Для освидетельствования мне были предъявлены: отколотая миска с водой, нетронутая сарделька, аккуратно сервированная на куске картона, три неподвижных комочка шерсти, уже почти холодных, с едва двигающимися от дыхания боками. Еще двое копошились в коробке, в их писке чувствовалась тревога. Жулька лежала обмякшая, с глазами, подернутыми болью и безразличием.

Я развернул свою колбасу, будто это было невесть какое волшебное лакомство, способное излечить больных и задержать умирающих. Поднес к собачьему носу. Жулька устало и грустно лизнула мне руку и снова уронила рыжую голову на лапы.

— Нос сухой и горячий, — сказал я зачем-то. Наверняка все уже пощупали. Все знали главное о собачьем здоровье: нос холодный и влажный — хорошо, наоборот — плохо.

— Щенят надо из пипетки молоком теплым кормить по будильнику, — сказала Юка. — Иначе попередохнут. Мне мама не позволит взять. Ей вставать рано…

— Наш утопит, к гадалке не ходи, — сообщили близнецы. — Он Муськиных котят в том году в майку свою завернул, ванну набрал, и того… А майку потом постирал и дальше носит.

— Я возьму, — сказала Леночка. — Я все равно просыпаюсь… к маме. Ей таблетки надо.

— А папа? — тихо спросила Юка.

— Папа, когда трезвый, встает к ней… Но это он редко.

Вася Хохолко снял куртку, они завернули щенков и ушли. Мы с Юкой долго сидели рядом с собаками. Тусклая лампочка болталась на длинном проводе. Мы говорили шепотом. Уходя, мы придвинули маленькие тела щенков прямо к морде их матери. Все трое еще дышали, но на следующий день, когда мы пришли из школы — сразу с автобуса в подвал, не заходя домой, — они были уже окоченелые, совершенно такие же, как вчера, но при этом кардинально изменившиеся — из живого в мертвое. Навсегда. Эта трансформация поразила меня в самое сердце, я несколько минут даже дышал с трудом, мне казалось — я вот-вот пойму что-то ключевое о смерти, поймаю за хвост древнюю темную тайну, уходящую корнями в самую суть мира. Но понимание, мазнув тенью по горизонту моего сознания, исчезло, оставив грусть и сосущую тоску.

Вскоре пришла Леночка, принесла щенят в плетеной корзинке — те спали, наевшиеся молока, округлившиеся боками, довольные. Лена расплакалась, не решаясь дотронуться до мертвых животных.

— Надо их похоронить, — сказал я.

— И табличку написать с именами, чтобы знать, где, и не забыть их, — сказала Юка.

— Да, это очень важно, — отозвалась Леночка, сжимая ручку корзинки. — Очень важно знать, где… И что случилось. И почему…

— Тебя родители не наругали за щенков? — я неловко попытался перевести тему.

— Что ты, — сказала Лена. — Мама так обрадовалась! Мы с ней всю ночь не спали — кормили их, смотрели, говорили про всякое. Она смеялась даже. Почти нормально было, как раньше…

Договорились собраться перед сном на быстрые собачьи похороны, все, кроме Леночки. Я родителям сказал, зачем иду, они одобрили, и папа даже дал фонарик и саперную лопатку.

— И это, сына, — сказал, и они с мамой переглянулись, — держитесь кучкой, не разбегайтесь. Вчетвером нормально.

После того, как Наташка пропала, все родители нет-нет да и начинали дергаться. Ну, кроме таких, как близнецовый отец прапорщик Хохолко — ему пофигу было.

Юка вылезла в окно, они на первом этаже жили. Свесила ноги, спрыгнула — в длинной куртке поверх фланелевой ночнушки, в резиновых сапогах. В руках у нее был кусок фанеры размером с книжку.

— Мои опять на кухне орут, — зевнула она. — Ругаются и ругаются. Давай быстрее, я одеяло свернула, будто сплю, но мало ли.

Братья Хохолко нас ждали с картонным собачьим гробом. Васька опирался на большую лопату.

— Пошли, пока не стемнело совсем, — сказали они. — Мы придумали, где. На стадионе в углу, за дорожками. И Жульку похороним, и мамке сирени надерем, она любит.

За домами военного городка в стене стадиона были чугунные решетчатые ворота, но сегодня их заперли, пришлось тащиться к главному входу. Фонари уже загорелись, хотя по-настоящему темно еще не было. Пахло пылью, молодой листвой, обещанием теплого, щедрого кубанского лета. По дороге, пыхтя «гармошкой», проехал «икарус», на задней площадке какой-то солдат целовался с какой-то девчонкой. Я мельком глянул на Юку — заметила, нет? — но она шла грустная, зевала и смотрела под ноги.

В углу стадиона было темно, свет фонарей сюда не дотягивался, опадал на подлете, осыпался пылью в сирень, окутывавшую своим тонким, грустным запахом весь стадион. Мы положили коробку и начали копать — Васек держал фонарик и насвистывал похоронный марш, Юка царапала ручкой на фанерке «Жулька и ЩИНЯТА». Через несколько минут Серега остановился, принюхиваясь. Сиренью больше не пахло, ее обволок, поглотил запах сырой земли и плесени. Серега копнул еще раз, под лопатой хрустнуло. Мы уставились в яму.

— Фонариком посвети, — сипло прошептал я.

Из неглубокой ямы смотрело на восходящую луну ужасное мертвое лицо с забитыми землей провалами глаз, обтянутое почерневшей, местами отвалившейся плотью, скалилось мелковатыми зубами под ошметками губ. Над лицом мотком гнилой мочалки лепились волосы, уходили в землю вокруг, как черные корни. Лопата вошла в руку трупа, вывернула наружу истлевшую кисть.

— Аааааа! — сказал я, чтобы хоть что-нибудь услышать, и тут же сорвался на визг. Пузырь черноты лопнул, и мы уже неслись через стадион, под фонари, забыв, что ворота заперты. Юка споткнулась — я перехватил ее локоть, не дал упасть. Она дышала сбивчиво, со всхлипами, по лицу катились слезы. Добежав до ворот, близнецы перемахнули их, как обезьяны из «Мира животных».

— Мы батю разбудим… Он соберет мужиков… Вы своим скажите… Милицию…

И они убежали в темноту. Юка лезла медленно, я подпрыгивал от нетерпения и страха, мне хотелось побыстрее оказаться дома, растолкать родителей, почувствовать, что мир по-прежнему нормальный. И тут ее нога соскользнула по решетке, она повисла животом, застонала.

— Чего, чего? — испугался я.

— Печень, — прохрипела Юка. — Болит как сука…

Прошлым летом у Юки была желтуха, она долго лежала в больнице, а потом часто бледнела и складывалась пополам от боли. Я опять испугался до одури — Юка стонала, всем весом ввинчивая угол ворот в больную печень. Я ухватился за ворота.

Опомнился я, когда створка уже открывалась, Юка со стоном перелезла на стену и сползла по ней вниз. Не знаю как, но я оторвал ржавую скобу, на которую крепился замок, голыми руками.

Юка не могла разогнуться, я потащил ее к дому, где уже слышались крики и загорались окна.

— Укол надо от столбняка колоть, — сказала она, глядя на мои ладони. Я усадил ее на лавочку у подъезда — бледную, в порванной куртке и измазанной моей кровью ночнушке, с распухшим зареванным лицом и в одном сапоге. В руке она при этом по-прежнему сжимала фанерку «Жулька и ЩИНЯТА». Я вдруг понял, что ужасно ее люблю.

— Щенята пишутся через «Е», ты вроде не дура, — выразил я свои чувства. И пошел стучать в Юкину дверь, навстречу крикам, беготне, звонкам и синим отсветам милицейских мигалок на потолке моей спальни — далекие, но различимые, они заставляли тень от люстры прыгать из угла в угол.

Мы с Юкой сидели у меня в комнате и смотрели в окно. Что бы мы ни делали, наши глаза и мысли соскакивали в сторону могилы на стадионе, как намагниченная стрелка компаса, которая, покрутившись, показывает на север. Мы даже не сразу заметили, что в комнату вошли мои мама и папа, и смотрят на нас от дверей.

— Это была Наташа Меньшикова, — сказал папа без предисловий. — К нам на летучку капитан милиции приходил… информировал. Она мертва с октября. Просто чудо, что вы наткнулись на труп. Ужасное и маловероятное чудо…

— В мире есть плохие, больные и жестокие люди, — сказала мама, зло прищурившись. — И отличить их от нормальных по виду никак нельзя. И вот один из них схватил одиноко идущую из школы девочку, изнасиловал ее — не надо меня пинать, Павлик, им уже по десять лет, они все знают, — задушил… почти сразу… и спрятал тело. Поэтому, — мама присела на корточки, чтобы глаза наши были на одном уровне, — вы должны присматривать друг за другом, всегда! Не ходить поодиночке там, где никого нет…

— А что с Леной? — спросил я. — Мы ее не видели с самого…

— Их в санаторий отправили, — сказал папа. — Комэска позавчера отвез их на станцию в Краснодар, потом в Анапу на месяц. Наташу кремируют…

— Что значит «кремируют»? — спросила Юка.

— Сожгут, — ответил я.

Мы позвали ребят постарше из второго дома, Хохолки сперли с аэродрома канистру керосина, мы пробрались на стадион — милиция уже давно закончила перерывать и прочесывать тот угол — и кремировали нестерпимо воняющую, всеми забытую коробку с мертвой Жулькой. Мы стояли и молча смотрели на огонь, а пламя горело высоко, казалось оранжевым занавесом в другую, нестерпимо горячую реальность, куда не пройти в человеческом теле.

— Наташка-а-а! — заплакала вдруг одна из девчонок, Оля. — Я-то думала, она уехала зайцем в Ленинград, ну, она же по Боярскому умирала… Мечтала… Дура!

— Говорят, он ей глаза выколол… Говорят, уши и губы отрезал… Говорят… Говорят…

— Я бы с ней вместе пошел в тот день, — буркнул коренастый Федя. — Но я в «А», она — в «Б». У нас физика была последняя… — и он уточнил, на чем вертел эту физику, и потом еще долго и мрачно матерился, не сводя глаз с догорающего огня.

Я смотрел через костер на Юку — она казалась очень маленькой и бледной — и думал про то, как тоже не смогу ходить с ней после уроков, если что-нибудь отменят. Потому что я был сильно умный и меня в школу в шесть лет отдали, чтобы ум не простаивал, а побыстрее получал ценное начальное образование.

Я долго думал, а потом пошел на кухню и сказал родителям, что хочу остаться на второй год в четвертом классе, что я уже точно все решил и хорошо обдумал и что спорить со мной без толку. Мама побледнела, а папа поперхнулся чаем и долго кашлял. Но они и правда знали, что без толку. Попричитали, постарались отговорить, потом смирились. Папа пошел в школу разговаривать с директором, а я ждал в предбаннике под недобрым взглядом бюста Ленина.

— Пойдем домой, рыцарь… печального ордена второгодников, — отдуваясь, сказал папа. Я видел, что он гордится моей смелостью и упорством.

Юкины одноклассники приняли меня неплохо. «Тили-тили-теста» было много, но мы пожимали плечами и спокойно садились за одну парту. Юка стала гораздо лучше учиться. Мне не было скучно, я много читал, и из школы мы всегда ходили вместе.

Леночкины щенки выросли, похожие на Жульку, поехали вместе с семьей на новое место службы, в дальний гарнизон на Севере. Отец ее бросил пить, очень отощал, но был почти как раньше, а мама все время за Леночку держалась — то за руку, то за плечо, то по волосам ее гладила. Урну с Наташкой они так и не захоронили, с собой увезли. Хохолки не пришли Лену провожать, но вечером плакали в подвале, мы слышали всхлипы и не полезли к ним.

«Ускорение» в стране перешло в «перестройку». В авиагородке открылся кооперативный магазин, там было вкусное масло с запахом семечек. В солдатском кинотеатре бесплатно показывали фильмы про Зиту, Гиту и других индийских товарищей, а вечером был видеосалон по рублю с носа. Ботаника в школе сменилась зоологией, а там уже и недалеко было до скандально ожидаемой «анатомии человека», где в разрезе было нарисовано ВСЕ.

Однажды апрельским вечером Юка потянулась и поцеловала меня. У нее были горячие и мягкие губы, от нее пахло жвачкой. Я ответил на поцелуй, и мир взорвался от того, как застучало мое сердце.

Как любой подросток, я многое обдумывал в жизни — кроме своей любви к Юке, она просто была. Как воздух, как солнечный свет. Комнаты моей души, где жила эта любовь, менялись, из них исчезали щенки, стрелки казаков-разбойников, мушкетерские шляпы и печеная картошка, вот-вот они должны были прорасти яркими зеркалами, ночными звездами на потолке, горячим песком на полу, мягкими, ласкающими кожу шкурами неведомых зверей у очага.

Юкин маленький брат притащил из садика ветрянку.

— Ты же не переболел! — причитала моя мама. — Мы как раз ездили на море… Это все-таки оспа, хоть и ветряная!

Ветрянка в четырнадцать лет была ужасна, как три гриппа, помноженные на понос. Я почти не ел, много пил и очень страдал, то и дело засыпая и проваливаясь в бредовые миры, из которых возвращался со смутным предчувствием горя и опасности. Мама приходила и клала мне на лоб холодное мокрое полотенце. Юка прибегала из школы, садилась рядом и читала вслух учебники, надувала пузыри из жвачки, они лопались с тихим хлопком. Юка смеялась и потихоньку целовала меня, выбирая места без прыщей. Я даже говорить почти не мог, но сквозь температуру чувствовал томление тела и болезненную сладость эрекции.

На пятый день я проснулся один в квартире — родители были на работе — и почувствовал, что выздоравливаю. В холодильнике нашлась банка компота, я жадно выпил больше литра. Сел ждать Юку. Она опаздывала. Сильно опаздывала. Пришел автобус, чавкнул дверьми издалека, я чуть успокоился. Приехала. Вот-вот.

— Эй! Хохолко! — крикнул я близнецам, высунувшись в окно. — Юка где?

— С нами не ехала, — ответил Васек, поднимая голову. Я ухватился за подоконник.

Близнецы переглянулись и бросили портфели под лавку.

— Сейчас пробежимся, проверим… Может, через пруд пошла… Она и вчера пешком бегала, и позавчера… Автобус один только ходит, второй поломался… Она торопилась к тебе… Ну куда ты прешься, ты ж больной еще. Серега, держи идиота. Блин, ну хватайся за плечо…

Не знаю, что меня заставило тогда взять из кладовки идеально наведенный, с резной ручкой папин складной охотничий нож. Если торопиться из школы, то можно срезать через частный сектор, потом через камыши. Пруд обмелел, высох — «пруд-вонючка», называл его папа, мама смеялась, Юка говорила: «Пойдем, наловим лягушек, потом выпустим». Камыши закрывали весь мир, мелькали в моих глазах — зеленое-коричневое-вода между-тропинка в сторону-пролом в стене-зеленое-коричневое.

— Вась, держи его, упадет! Слушай, мы пошуршим тут, потом вверх по улице до самой школы. Дуй домой! Найдется Юка! Снаряд два раза в одну воронку — сам знаешь…

Я не знал. Из глубины поднималась, как рвота, темная горькая тоска, предчувствие, что все плохо, что прямо сейчас все становится плохо, происходит ужасное, и никогда, никогда мир уже не будет прежним, а счастье, обещанное мне, уходит сквозь подстилку камышей в гнилую воду старого пруда.

— Юка! — кричал я, шатаясь, протаптывая новые тропинки сквозь камыши, хрустя и шурша ими, как медведь, прущий сквозь бурелом. — Юка! Дроздова!

Я остановился, задыхаясь, дрожа от отчаяния, и вдруг меня будто тронули за руку теплые пальцы, я почувствовал запах жвачки и понял, куда идти. Папа потом сказал: наверное, я что-то услышал, звук на нижнем пределе слышимости, в котором не отдал себе отчета. Тогда зачем я достал из кармана нож и выщелкнул лезвие?

Человек нависал над лежащей Юкой, как волк, пожирающий олененка. Когда я заорал, он дернулся и оглянулся — но я не увидел его лица, мне было нечем, потому что мои глаза наполнились ею — белые окровавленные ноги, школьная форма задрана, руки связаны на груди синей изолентой, ею же заклеен рот, один остекленевший карий глаз смотрит на меня, а второго нет, вместо него — взрыв красного, красная река течет по щеке вниз, в кровавое море, в нем плавают водоросли волос, бьет прибой сердца, и красный ветер носит над миром соленый запах Юкиной крови…

В руке у человека был нож, и он быстро, как бы мимоходом, ткнул Юку лезвием в грудь, прямо сквозь коричневое школьное платье, сквозь черный фартук, к которому она вчера полчаса, высунув язык от усердия, пришивала оторванную лямку. Он тут же выдернул лезвие, а Юкино тело выгнулось, глаз моргнул, из носа вырвался низкий тихий стон, страшный и окончательный.

Оцепенение исчезло, с криком я бросился за мужиком, но он уже убегал через камыши; я успел ударить его в спину, мой нож зигзагом пропорол синюю клетчатую рубашку и кожу под нею — я видел порез, выступившую кровь. Но рана была неглубокой, а мужик бежал быстрее меня. Мою болезненную слабость выжгло страхом и яростью — я был хищником, преследующим другого, чувствующим только погоню и желание догнать, свалить, уничтожить. Но он бежал быстрее. Краем уха я слышал крики Васьки и Сереги, они были где-то недалеко в зеленых зарослях. Я прыгнул вперед, замахиваясь, но мужик, не оборачиваясь, лягнул меня, я упал, и вот только что была погоня и ненависть, а вот уже и все черно.

Меня куда-то тащили, ноги волочились по камышам, шур-шур. Вокруг топали, кричали. Было горячо. Сирены вдали. Тяжелые веки. Приоткрыв их чуть-чуть, я увидел, что лежу на подстилке камыша и вдали струятся волосы Юки — убийца расплел ее косу, рыжее стелилось по бурому, я хотел протянуть руку и дотронуться, но не мог пошевелиться. Меня подняли, кто-то рядом монотонно, отчаянно матерился, кого-то вырвало, заголосила женщина. Наверное, я мог бы постараться и очнуться, но было слишком страшно. Я нырнул в глубину, где плавали серебристые рыбки с телами из слез, колыхались водоросли волос и росли белые лилии. Сквозь воду я чувствовал их сладкий запах. В мой локоть холодным якорем реальности вошла игла, и все пропало, совсем.

Я проснулся между мамой и папой — папа спал у стены под одеялом, мама лежала с краю, полностью одетая, в джинсах и футболке, и смотрела на меня. Пахло чем-то медицинским и стиральным порошком от чистого постельного белья. В комнате было темно, только на потолке дергался от лихого майского ветра свет фонаря за окном, а мамины глаза казались провалами темноты на белом лице.

— Ю… — прошептал я. — Ю?.. — дальше не мог сказать.

Мама за руку потянула меня на кухню. Я молчал и ждал. Мама молчала и не решалась. Потом выдохнула, будто нырять с вышки собралась.

— Юля умерла, — сказала она. — Когда приехала скорая, она уже не дышала. Убийцу не поймали. Милиция очень надеется на твои показания, фоторобот…

Она что-то еще говорила, много. Слова осыпались с меня хлопьями снега и не таяли, потому что мне было холодно, холодно, очень-очень холодно. Мама заметила, заставила выпить горячий чай с половиной сахарницы, принесла из кладовки байковое одеяло и укутала. Папа проснулся, пришел и сел напротив, мама облокотилась на него, как цветок на крепкое дерево.

— Мы уедем отсюда, — сказала мама. — Все закончится, и мы уедем. Папе давно предлагали перевод в другой гарнизон, оттуда за границу инструктором можно по контракту уехать. Это будет другой мир, сынок, другие звезды, другая вода. Все будет иначе…

Я очень старался помочь милиции, но лица убийцы из меня толком не смог вытянуть даже специалист по фотороботам, командированный из Краснодара. Арестовали кучу народу — какого-то старого алкаша, электрика, уезжавшего на рыбалку, фарцовщика с местного рынка. Я не смог их опознать, и на спине ни у кого из них не было свежего пореза в форме зигзага. Кровь с моего ножа была второй группы. Это и было самой ценной уликой следствия. Больше ничего.

Юку привезли с судмедэкспертизы в закрытом гробу, ее мама попросила, чтобы ребята из класса шли перед похоронной процессией и бросали цветы. Мама приготовила для меня букет белых лилий. Я их понюхал, и меня вырвало прямо на пол в коридоре. Лицо у мамы сморщилось, она стала глубоко дышать, чтобы не расплакаться.

Я шел по жаре и бросал себе под ноги тюльпаны — как глашатай перед кортежем королевы, — а за нами надували щеки музыканты, наполняя воздух тяжелым и страшным Шопеном, и колеса грузовика с гробом вминали цветы в асфальт. Мы шли и шли, путь от авиагородка до кладбища был долог, и мне все сильнее казалось, будто мы с Юкой — персонажи странной пьесы «Похороны жертвы маньяка», посмотреть которую собралась уйма народу. Вот-вот все это кончится, Юка толкнет крышку гроба изнутри, вылезет, зевая, потирая глаза, и мы пойдем домой.

Но на кладбище ждала выкопанная могила. Юка не вылезла из гроба, его опустили туда, вниз, могильщики взяли лопаты и стали засыпать его землей. Над Юкой поставили обтянутый красной тканью пионерский обелиск, где на овальной эмалевой фотографии она держала белый букет прошлого сентября и смеялась, а справа от снимка был отрезан я — улыбающийся, чуть сутулый в новой школьной форме.

«Дроздова Юлия Михайловна. 1975—1989», — пыхнула черным огнем табличка, и я вдруг понял, что Юке не подняться из-под тонн земли, из узкой коробки, из-под красного обелиска. Тогда я еще не знал, насколько сильно ее любил, но впереди у меня было много лет, чтобы это полностью прочувствовать.

Мы уехали на два года в Алжир, и я дышал бело-золотым воздухом Африки, слушал напевные азаны муллы с узорчатого минарета неподалеку от летной части, лазал на пальмы, бегал с ребятами в пустыню. В гарнизонной школе на меня обратила внимание девочка Лида из Москвы, она была на год старше, и Пушкин сказал бы о ней: «И жить торопится, и чувствовать спешит». Наверняка бы сказал. А может, просто бы молча трахнул, он мог. Лида научила меня целоваться «по-взрослому» и очень плакала, когда нам вышел срок уезжать.

СССР разложился на плесень и на липовый мед, уезжали мы из одной страны, а возвращались совсем в другую, такую же, как два года назад, но при этом совершенно изменившуюся — менее заметно для тех, кто в ней оставался.

На меня постоянно дуло из дыры в душе, где раньше была Юка, а теперь остался лишь ее отпечаток, отголосок давнего смеха, мазок сухих губ по моему лбу, невесомое дыхание, ушедшее тепло. Но в то же время она осталась со мной, как будто поверх дыры я повесил кусок ватмана, нарисовал ее — как помнил, — и она частично ожила. Юка слушала со мною арабские молитвы и песни Цоя, телевизионные выступления Ельцина и дорогой бубнеж репетиторов. Я поступил в Бауманку «блестяще». Я был очень умный второгодник.

Я любил Юку сквозь разгулы и стрессы моей новой студенческой жизни, она сидела рядом со мною на лекциях (и зевала во весь рот), в библиотеке (и листала «Космо», накручивая на палец отросшую рыже-седую прядь), на вечеринках (на подоконнике за шторой, периодически выглядывая и шипя: «Переходи на лимонад, хватит водки!»), и даже когда я приводил в общагу очередную романтическую победу, задергивал штору и, целуясь, падал с девушкой на кровать («Эту можешь укусить за грудь чуть сильнее, ей нравится»). Потом она ложилась рядом, сливалась с девушкой, и я любил ее, и мы стонали от страсти.

Мой приятель Бакур Монраев (БАМ) работал над программой распознавания лиц.

— Смотри, вот мужик, десять лет в розыске. Три фоточки, качество говно, да? А вот мы его в три-ди… Видишь — как живой, можно покрутить, фас-профиль… А теперь пам-пам-пам — плюс десять лет. Вот он, красавчик, можно на него охотиться с новыми силами!

— Что он сделал-то? — спросил я, присаживаясь и угощая БАМа шоколадкой. Очень неприятный мужик на экране не вызывал никаких сомнений, что милиция ищет его не зря.

— Без понятия. Можно подумать, мне говорят. А вот мальчик — зашел после школы к маме на работу, она сводила баланс, попросила его почитать в коридоре десять минут. Когда она закончила, мальчика нигде не было, никто его больше не видел. Двадцать лет ищут, даже экстрасенсов подключали. Сводим фотографии… Вот так, пусть улыбается мальчонка… Взрослеет, взрослеет, бриться начинает… Отслеживаешь? Ты чего бледный такой?

Отсканировав все двадцать четыре фотографии, которые у меня были, я свел их в трехмерное Юкино лицо, очень реалистичное, такое, как помнил. Теперь я был властелином настроек нашей несбывшейся жизни и ползунка времени: вот Юка первый раз накрасилась для выпускного — я включал музыку из «Спящей красавицы» и танцевал с нею, невидимой, счастливой. Вот на третьем курсе она коротко остригла волосы и проколола бровь — я задыхался от желания, глядя в ее лицо, на изогнутые в усмешке губы, нежную линию шеи. Я сдвигал ползунок до настоящего и прижимал руку к плоскому пластику монитора — Юке было двадцать пять, как мне, как мне. Она приехала ко мне в Москву, мы собирались пожениться этим летом, две недели назад мы так захотели друг друга, что трахались прямо в туалете французского ресторана, без предохранения, так что как знать…

Говорят, у каждого внутри есть дыра размером с бога, и каждый заполняет ее чем умеет. Рано или поздно верующему хочется увидеть своего бога — или его отражение в плоском зеркале материального мира, — и тогда люди рисуют иконы, высекают статуи из мрамора, лепят божков из глины, обжигают в печи и потом молятся — тому, что только что сделали сами из подручных материалов. И образ обретает силу, намагничивается любовью и горячим шепотом обращенных к нему молитв о сокровенном. Камень становится богом. Доска становится богом. Люди верят. Люди любят.

— Ю, — звал я ее. Она молчала — там, в трехмерной коробке, в цифровом небытии. Смотрела в никуда, улыбаясь.

Еще я отсканировал фотороботы убийцы — у меня остались копии, осталась гора моих неумелых детских рисунков, где страшное лицо выступало из черноты, скалило зубы, глумилось. Я попробовал нарисовать его снова, мысленно просил Юку мне помочь, но результат меня не впечатлил — сведя рисунки и состарив свое чудовище, я получил совершенно непримечательного мужика, похожего на продавца сигарет поштучно в переходе метро.

Я поехал в гости к родителям — к теплому песку Азовского моря, к пыльным улицам, знакомым с детства, к белой пене садов по весне. Алжирские заработки конвертировались в белый дом с видом на море, старый японский внедорожник, лодку, трех кошек, спокойную обеспеченную жизнь. Мама начала рисовать маслом, папа увлекся рыбалкой и огородом. Я жил во флигеле с отдельным входом, целыми днями валялся в гамаке под вишней, читал, чертил, наслаждался тишиной.

— А помнишь, вот здесь… — говорила мне Юка. — А сюда мы бегали за рыбными пирожками, длинными, вкусными… А тут жила бабка Вера, мы к ней за макулатурой приходили, а она чай ставила, конфеты доставала… А здесь… нет, поворачивай, уходи отсюда!

Я стоял на улице, ведущей к кладбищу. Ворота были чуть приоткрыты. Я повернулся и пошел на рынок — купить цветов для Юки.

Там, где раньше мамы и бабушки браконьеров застенчиво продавали паюсную, липнущую к зубам икру, стояли прилавки с нарядами, пошитыми китайцами под провинциальную роскошь, кассетами и дисками. Букеты продавались вместе с петрушко-укропными пучками, плавающими в эмалированных мисках пупырчатыми огурцами и здоровенными, рдеющими сладким живым соком кубанскими помидорами, которыми я никак не мог перестать объедаться. Я шел по рядам, стреляя глазами на цветы — Юка любила нарциссы, но они уже отцвели, астры только начинались, а вот этих розовых я даже названия не знал. И вдруг я замер, застыл, как ошалелая муха в теплом меду времени, мне пришлось опереться на ближайший прилавок — так ударил меня запах лилий.

Я повернулся и увидел мужика лет шестидесяти, тот читал книжку в мятой желтой обложке и задумчиво тянул себя за мочку смуглого уха. Перед мужиком на прилавке были призывно разложены баклажаны, чеснок и помидоры горкой.

— У него не бери, у меня бери, — строго сказала загорелая старуха, на чей прилавок я опирался. — Мои лучше. А их сторону улицы по весне канализацией заливало, говно по огородам плавало. Оно тебе надо — помидоры из говна?

— Так испокон веку поля удобряли, — автоматически сказал я.

Я узнал этого мужика, его широко посаженные глаза с тяжелыми веками, костистые скулы, линию рта. Именно он смотрел на меня с экрана моей программы, это был он, точно он.

Приходя в себя, я положил на весы два огромных помидора — папа все говорил, что вот-вот такие вырастит.

— Какую улицу-то заливало? — медленно спросил я. — Мои родители на Фестивальной живут, у них вроде не было…

Через несколько минут я знал примерный адрес Васи Полстакана («очень рукастый, за сто грамм может и раковину починить, и порося зарезать»), цвет и особые приметы его дома («прямо у колонки, во дворе — орех, а сирень какая махровая! жаль, у меня не прижилась») и краткую биографию («так всю жизнь под каблуком у мамки и прожил, стальная была женщина, мужа не было никогда, сын по струнке ходил, а как умерла она — чуть кукушечкой не поехал, хотя ему уже за сорок было»).

Продолжение в комментариях.


Автор: Ольга Рэйн

Показать полностью

Помогите найти фильм

Смотрела давно фильм. По сюжету очень похож на "Чужой", только там был неубиваемый робот. Убили его так - при подлете к Земле, он сгорел в атмосфере, так как был на обшивке корабля. Вроде бы их было несколько. Гугл не понимает меня)) Может кто вспомнит, что за кино? Фильм довольно старый

Помогите найти книгу

Несколько лет назад читала книгу в жанре научной фантастики. Сюжет приблизительно такой: огромное количество людей живут на космическом корабле. У них свои порядки и законы. Существует социальное неравенство, как и в любом другом обществе. Есть своя религия, они поклоняются Создателю или Капитану (точно не помню). Эти люди не помнят, что они живут на космическом корабле. В конце оказалось, что они (возможно) летели на этом корабле к другой планете с Земли. Но что-то случилось, корабль не долетел, теперь они дрейфуют в космосе. И главный герой из социальных низов в процессе повествования догадывается об этом всем, находит капитанскую рубку. Чем все это закончилось не помню. Уже очень давно хочу найти эту книгу, но никак не получается. Может кто читал эту книгу недавно и сможет подсказать ее название и автора?
Отличная работа, все прочитано!