Тараканы
I
…А я их не трогал. Старался не трогать. Только распугивал, когда попадались на глаза: шумел или дул, чтобы убежали и спрятались, чтоб не ползали под руками, не гадили на книги и посуду, не пугали…
В детстве в одно утро я задался целью убить всех мух, что летали на веранде деревенского дома. Их были десятки, если не сотни. Они мерзко жужжали, ползали по столу и окнам, по стенам, жадно потирали лапки и всюду прикладывались своим хоботком. Наглые грязные твари.
Я взял мухобойку и бил их. Бил весь день. Методично, терпеливо уничтожая одну за другой, а иногда и нескольких сразу, пока последние не притаились в тёмных углах и не замерли от страха. Мушиные трупики валялись повсюду, как хлебные крошки. Мне нравилось убивать мух. Я чувствовал себя охотником.
Одну я сбил на лету и ликовал от восторга. Она упала на клеенку стола ещё живая и не могла взлететь, хотя и брыкалась, крутилась. Когда я навис над ней, она замерла, и я вообразил, будто бедная тварь смотрит на меня с ужасом, с пониманием, что вот-вот умрёт. Но я не спешил. Наблюдал за ней, как натуралист, внимательно и со знанием дела, и тогда в мою голову закрались мысли о смерти. Я подумал, как несправедливо жестока она порой и внезапна; как ничтожна, должно быть, жизнь в сравнении с ней и сколь бессмысленна и смешна, если итог её — такая дурацкая смерть, как смерть от мухобойки в руках мальчишки.
Тогда это было сродни откровению, и я испугался своих мыслей. Я не хотел верить, что жизнь этих, убитых мною мух столь мала, незначительна и убога. Но я же человек, моя жизнь значительней. А если есть кто-то, например, Бог (бабушка верит, что он есть, так почему бы ему и не быть на самом деле?): в сравнении с ним я точно муха. Что моя жизнь в глазах Бога? Что мешает ему занести над моей головой человекобойку и обрушить её на меня — из праздного любопытства или скуки. Неужели и моя жизнь, и жизнь других людей (мамы, папы) не больше чем жизнь насекомого?
Я не добил раненую муху и с того самого дня не навредил ни одному живому существу, по крайней мере, намеренно. Жизнь приобрела для меня особый смысл в тот самый момент, когда я почти разуверился в её осмысленности и значении.
II
Сейчас мне двадцать семь лет. Недавно меня покинула Вера — моя жена. Мы прожили вместе четыре года. У нас был ребёнок, совсем недолго. Он родился слабым и больным, а потому умер в младенчестве. Смерть его стала жестоким ударом для нас обоих, и долгое время мы ни в чём не могли найти утешения. Но даже тогда, в те чёрные дни, наполненные пьянством, скорбью и унынием, я не утратил уверенности в том, что жизнь, несмотря на её абсурдность и мимолетность, будучи изначально предопределенной, всё же есть самое важное в мире. Более того, я стал верить ещё сильнее, точно смерть моего ребёнка явилась подтверждением давно известной мне истины, что жизнь хрупка, а потому бесценна. Ведь разве хрупкость не считается неотъемлемой характеристикой всего, что имеет хоть какую-то ценность? Например, любовь хрупка. Иначе почему лишь бережные и внимательные обретают счастье в любви, тогда как все прочие в ней ужасно страдают. Они, последние, разбивают свою любовь на мелкие осколки, а затем склеивают и опять разбивают, склеивают и разбивают, склеивают и разбивают до тех пор, пока склеивать становится больше не из чего. Или, например, вера. Разве не хрупкая штука? Как легко разочароваться в ней. Как просто разувериться в Боге, в человеке или в человечестве, в дружбе или в той же любви. И как сложно, как непросто верить в наилучшее, в то, что жизнь — бесценный дар, когда твой ребенок умирает у тебя на руках.
Вера всегда остается хрупкой, даже самый сильный ежедневно борется за неё, прячет от ветра, точно слабый огонёк. Но как быть с жизнью? Достаточно ли бережного обращения, внимания и твердости, чтобы защитить её? Ведь слепой случай способен оборвать нить вот так, запросто — и ничего не поделать.
Да, как я и говорил, моя любовь, моя Вера покинула меня. Теперь в нашем с ней доме на острове N я живу один, если не считать корову, полдесятка кур и петуха, нескольких уток, кошку и пса, что вечно лает на пустое место. И наш дом нынче кишит тараканами.
III
Месяц назад таракан залез в ухо моей жене. Пришлось идти к лору.
Я отказывался травить насекомых самостоятельно, звонить в конторы по борьбе с вредителями и, бывало, ссорился с Верой, когда она с омерзением прихлопывала тапком особенно наглых из них. Она никак не хотела понять, что всякая жизнь важна, даже жизнь маленького таракана, но в гневе ответила мне однажды, что я сам и есть таракан. Тогда я в первый и единственный раз ударил жену, а потом с удивлением уставился на собственную руку, будто та принадлежала не мне.
Надо было слышать, как Вера смеялась. Её лицо стало красным и красивым, а глаза ярко блестели. Она плакала от боли и, наверное, обиды и никак не унималась: всё хохотала и горько качала головой, кусала губы до крови и вновь заливалась безумным смехом. Я пытался просить прощения, обнять — она оттолкнула мои руки. Не со злостью, нет, но с презрением и жалостью, какой жалеют убогих и глупых.
— Таракан, — шепнула Вера.
Я пытался объясниться с ней, но она меня не слышала — только смеялась и плакала. Потом легла тут же, на пол. А я молча сидел рядом. Прислонившись к стене и не смея прикоснуться к супруге, я думал, над чем она так смеялась. Я видел, как она свернулась в клубок, прижимая к груди сложенные вместе ладони, будто прятала в них нечто очень дорогое; смотрел, как вздрагивали то и дело её плечи от беззвучных рыданий, пока она не уснула. Я поднял её и отнес в нашу спальню, и на мгновение мне почудилось, будто на руках у меня ребенок — такой маленькой и легкой она была. Только тогда я со всей ясностью осознал, как много Вера потеряла в весе за этот год, как сильно она изменилась после смерти малыша и лечения в психдиспансере, какая она хрупкая. И насколько ценная.
Вечером, когда я доил корову в сарае, прикидывая, где можно узнать номер дезинсектора, жена разделась и незаметно вышла на улицу. Я услышал детский смех и крики, а когда поднимался на веранду, мимо калитки проехали на велосипедах два соседских мальчика, и один из них бросил мне: «Тетя Вера голая к реке идёт», — и его смех был точь-в-точь её смех. Я выронил ведро (на крыльце разлилось парное молоко, потекло по ступенькам) и помчался к берегу.
На сумеречном пляже было пустынно, лишь один пожилой рыбак стоял неподалеку с озадаченным видом. Поплавок его удочки то нырял, то появлялся, но всё внимание старика было приковано к короткостриженой женской головке в середине реки, что ныряла и выныривала, точно поплавок. Белоснежные тонкие руки Веры настойчиво рассекали речную гладь и несли её к противоположному берегу, туда, где над ивами возвышались стены голубовато-серого завода. Башни-трубы плевали пепельным дымом в широкое небо. Звонко смеялись чайки, и их смех был точь-в-точь её смех.
Я звал Веру и плыл следом, но в ответ слышал лишь плеск волн, крики птиц и шум ветра. Как бы я ни старался вернуть жену, свою любовь, она не останавливалась и не плыла вспять. За очередным гребком я упустил из вида её руки. Она исчезла. Нырнула и больше не показывалась. Её белое тело растворилось в воде, как капля молока. Вера стала рекой.
Наутро её нашли. После опознания меня стошнило.
IV
Смерть признали несчастным случаем, хотя мать Веры была не согласна и обвиняла меня в доведении до самоубийства. «Убийца», — сказала она при встрече и попыталась вцепиться ногтями мне в глаза, но её вовремя оттащили. Она была вся красная, и заплаканная, и очень похожей на дочь — так сильно, что мне померещилось, будто это моя жена и есть. Когда тещу оттаскивали, она, глядя на меня в упор, очень тихо, одними губами прошептала: «Таракан», — но никто больше её не слышал. Может, мне просто показалось?
По дороге домой, в автобусе, на улице и потом у меня в голове настойчиво повторялось из раза в раз одно и то же: «Таракан, таракан, таракан», — и я вспоминал тело жены на столе судмедэксперта. Вновь вернулись в мою голову годами мучившие меня дурные мысли и страхи. Страхи, что жизнь только шутка и что Тот-Кто-Шутит её смеётся над человеком и потешается над всем, что тот делает. И Тот-Кто-Шутит стоял в шкуре патологоанатома над столом с телом Веры, и смеялся смехом Веры, и шептал одними губами: «Таракан», — а когда я поднимал глаза, он казался высоким или, вернее, это я был ничтожно мал, и мне приходилось задирать голову всё выше и выше, но видны мне оставались только его толстые покатые плечи. Тот-Кто-Шутит вытащил из-за спины мухобойку и замахнулся, но не на меня, а на Веру. И тогда я увидел, что жена моя всё ещё жива и только ранена. Она не может сдвинуться с места, но глаза её открыты: они большие, и блестят, и смотрят на меня умным и добрым взглядом. Когда мухобойка опустилась, я проснулся.
На улице стояла глубокая ночь. В темноте комнаты мне всё ещё мерещились смерть и морг, но я включил торшер, и по спальне разлился теплый желтый свет, прогоняя остатки кошмаров. Мучила жажда, и головная боль ветвилась от виска вниз, к челюсти, впиваясь в корни зубов и дёсны, и разливалась лужей под левым глазом, и будто всасывала его в глазницу. На тумбочке рядом с кроватью лежало обезболивающие. Я вынул из пластинки таблетку и, сжимая её в ладони, пошатываясь, вышел в кухню. Свет включать не стал. Нащупав стакан на столе рядом с раковиной, я наполнил его водой из-под крана и запил лекарство, но тут же сплюнул, почувствовав движение на языке. Я щелкнул по выключателю и увидел, как в стакане неуклюже ползали и копошились несколько тараканов, а ещё парочка устало, словно выброшенные штормом на берег матросы, волочили мокрые тушки по серебристому дну умывальника.
Я с размаху разбил стакан об пол, так что осколки разлетелись по кухне, словно мелкие брызги воды. Рыча сквозь зубы, со всей злостью, на какую был способен, с болью и ненавистью, презрением и отвращением я прыгал, бил кулаками, прихлопывал ладонями и, калеча пятки о стекло, топтал тараканов. Я выискивал их под холодильником и опрокидывал вверх дном табуретки, лез в узкие тёмные щели и, если эти мелкие твари попадались мне, давил их в кашу и растирал в порошок. Посуду, на которой они сидели, я разнёс вдребезги; обои, по которым они убегали, срывал целыми лоскутами и под ними находил ещё — и вновь бил, пока не расшиб руки в кровь.
От шума залился во дворе тревожным лаем мой пёс. Что, и его жизнь ничего не стоит? Завтра он будет беззаботно бежать по дороге и пьяный лихач разломает ему все кости, а Тот-Кто-Шутит станет смеяться над тем, какую шутку он выкинул. И ведь есть ему над кем вдоволь посмеяться — надо мной, над человеком. Пёс, он даже и не думает, что жизнь его чего-то стоит, что она — нечто особенное и что сам он особенный и уникальный. Пёс просто живёт и знает, что однажды умрет, и какой бы ни была его смерть (великой или самой обыкновенной и несправедливой), нет решительно никакой разницы.
«Так пусть подохнет», — мелькнула мысль, и я выскочил, подхваченный ею из дома, и задушил своего пса, всегда такого приветливого и игривого, цепью, на которой он сидел. И он жалобно скулил в моих объятиях, но я их не разжал. Потом я задушил и любимицу-кошку, что была так ласкова к моей Вере. Она пряталась в тёмной комнате, и в ужасе шипела на меня, и глаза её блестели, как начищенные пуговицы. Я перерезал всех кур и уток, передавил цыплят и утят, свернул петуху шею. Я зарубил топором Зорю, мою добрую корову с печальными глазами, и когда с трудом выдернул острие из её черепа, когда отзвучал в ночи её жалобный предсмертный рёв, упал на колени и, зарывшись лицом в окровавленные, искусанные, исцарапанные ладони, зарыдал. А когда устал горевать и на востоке забрезжил рассвет, я приник к телу Зори, и лил слезы на её мягкую шерстку, и смеялся тихонько над шуткой, которую понял только сейчас. Тогда и уснул.
Автор: Максим Ишаев
Оригинальная публикация ВК