Войти
Войти
 

Регистрация

Уже есть аккаунт?
Полная версия Пикабу
Пикабушница 2 года 6 месяцев 1 неделю

Несовпадение. 11 глава. (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)

в

В кабинете было тихо и темно. На негатоскопе два снимка грудной клетки Александра Ивановича. Один давний, с воздухом в плевре, второй сделан сегодня утром. На этом снимке уже светлеет легочное поле, все очистилось, жидкости почти нет.

Можно бы радоваться: наконец-то болезнь сломлена. Но в среднем поле легкого, прямо в центре, взошла круглая тень, неожиданная и зловещая.

Дима положил локти на стол, зажал голову в ладонях. Каждый раз при взгляде на этот светлый кружок у него холодело внутри. Как понимать эту тень? Откуда она взялась? Ее ж не было. На первом снимке среди полостей жидкости, в том месте, где сейчас светлый шар, нет даже намека на него. Свежая новая тень. Где-то возле задней стенки грудной клетки. Или ближе? Похоже на туберкулему. Края четки и спокойны, легочная ткань вокруг не воспалена. Откуда?

Он перебрал в памяти все, что знал, отвергая одно за другим. Было еще одно предположение, но едва он хотел оформить его в мысль, что-то замыкалось.

Он сжимал ладонями голову, не давал, этой тени слова. Пока она безъязыка, безымянна, можно только гадать о ее значении. Ему не хотелось оставаться с нею один на один.


− Тамара, − попросил он в темноту. − Позовите Скопцову.

Щелкнула замком дверь. Через минуту Тамара вернулась.

− Если тебе нужно, иди к ней сам, так она сказала. Там все липнут к твоему другу. Вот это мужик!

Диме обдало теплом сердце: нешто пойти, взглянуть на его морду и успокоиться? Борода. Вилька Рокотов. Ввалился ночью, всех перебудил. Сделал крюк из Москвы и удивился, что Дима не ждет на чемодане.


Он прихватил снимок и отправился в ординаторскую. Еще в коридоре услышал Вилькин бас и высокие голоса женщин. Войдя, остановился возле дверей. Борода был в своем репертуаре. Врачи кто где держали перед собой раскрытые истории болезни, а ничего не записывали. На их лицах, обращенных к гостю, сияла готовность смеяться. Белый халат, короткий и тесный, чуть не лопался на мощных плечах Рокотова. Его борода, окладистая, длинная, курчавая и черная, как у библейского пророка, закрывала полгруди. Таких бород, считал он, по всей стране десять, не больше, и нянчился он с ней, как с ребенком. В карих глазах его дрожал смех. Он сидел на диване между начмедом и ординатором Желтиковой и рассказывал старую байку о том, как столкнулся однажды в Москве с одним нахальным типом. Они вцепились друг другу в бороды, сопели, щупали, катали между пальцев − какая, дескать, волна, − все молча. И, лишь расходясь, крикнули одновременно: «А у меня борода лучше!»

В ординаторской смеялись. Громче всех, закинув голову так, что был виден кадык и розовая пасть в бороде, гоготал сам Рокотов.


О главном, о своей книге, за которую ему без защиты дали кандидата, он сообщил, как о пустяке: «Я показал ее Хвастунову, тот сказал: «Блестяще». Блестяще так блестяще − я не возражаю».

С утра Диму он от себя не отпускал, поперся с ним на работу, осмотрел кабинет, облазил все отделения, перезнакомился с врачами, перепугал своей бородой сестричек, принявших его за инспектора из Минздрава.

К полудню он имел довольно точное представление о больнице Семашко − в восторг она его не привела. Но к себе он расположил всех.


− А теперь вы расскажите, расскажите. Про Вену-то. Татьяна Осиповна! − закричала ординатор Желтикова. Будто в «Клубе веселых и находчивых» выдвигала Рытову в капитаны своей команды. − Татьяна Осиповна у нас войну майором кончила. Всю Европу прошла. Орденов и медалей у нее! Груди не хватает. Даже французский есть. Расскажите, расскажите! Про Вену-то! Про австрияков!

Рытова отнекивалась, а на белом и круглом лице ее ярче проступил румянец, она внутренне изготовилась рассказывать, да мешкала, вспоминая эпизод позабавней.

Пока ее осаждали и уламывали, Дима перешел к Скопцовой и положил перед ней снимок.


− Это чей? − опросила она, все еще смеясь.

− Александра Ивановича.

Он видел по глазам, что она не понимает, о ком речь. Имя-отчество больного она узнавала у постели от ординатора на обходе, делала вид, что знает его давно, и произносила часто. («Это дает психотерапевтический эффект, − поучала она на совещаниях.− Больной чувствует внимание и проникается доверием к врачу».)

− Это кто, Александр Иванович? Кто-нибудь из начальства?

− Почти.

− Я не могу помнить всех.

− Попик же.

Она повернулась к окну, поднесла на свет снимок и стала разглядывать. Все эти дни у больного не скакала температура. Дима не чувствовал раздражения против веселья Скопцовой, точно это раздражение исходило только от нее, создавая напряженность. И сейчас, глядя на ее красивое лицо, он думал, что нет ничего страшного, что она действительно имеет право быть такой веселой.


− Великолепно, − сказала она. − Все очистилось. Через неделю мы его выпишем.

Он пригнулся и молча обвел пальцем тень в средней доле легкого.

− Чепуха! − сказала она. − Рассосется. Это остатки пневмонии.

− Для меня это полная неожиданность,− признался он.

− Ну говорите, что это? Вы согласны, что це-эр исключается? В клинике нет даже намека на него. Тогда − что это?

− Не знаю. Похоже на туберкулему.

− Хорошо. Проверим.

Она точно ублажала его, капризного и неразумного, готова была сделать все, что ему хотелось, лишь бы не переживал, не принимал все это так близко к сердцу.

− Я бы сделал томограмму, да томографа нет, − сказал он

− Что ж попусту вздыхать... Подождите, дайте послушать.


Дима покорно ждал посреди комнаты с пленкой в руке. Действительно, остается только вздыхать. Хуже нет, когда безоружен.

У всех такое веселое, распрекрасное настроение, а он приперся со своим снимком, со своими подозрениями, и так некстати, и так не вовремя. Скопцова повернулась к дивану слушать про Вену, про австрияков, про Европу, куда собиралась в туристическую поездку. Рытова, хотя ее оглушали голоса и просьбы рассказать про войну, хотя сама ворошила свою память, держала ухо востро, и Димино замечание про туберкулему стерло с ее радушного лица улыбку.

− Надо бы послать мокроту на анализ,− сказала она.

− Хорошо. Проверим, − ответила Скопцова сердито. Она ревниво оберегала свою профессиональную независимость и не терпела диктата. − Можно хоть пять минут отдохнуть от болезней? Расскажите про Вену, я ведь туда собираюсь.


У Рытовой уже прошла охота рассказывать. Дима воспользовался паузой.

− Пойдем, Борода.

Его стали стыдить и прогонять, а гостя − уговаривать побыть еще. Борода растрезвонил по всей больнице, за чем приехал, расписывал необыкновенную Димину одаренность, и странно − ему поверили. По тому благожелательству, с каким Диму стыдили и прогоняли, он почувствовал, что отношение к нему резко изменилось, потеплело, будто он действительно человек особый, только по каким- то причинам держался инкогнито, а теперь это обнаружилось и всех радует.

Рокотов в любой, самой развеселой кутерьме мог услышать как человеку худо. На Димин голос он отреагировал мгновенно. К тому же он уловил, что Рытова передумала рассказывать про Вену, а уговоры ради него, чем дальше и настойчивей будут, только создадут неловкость и испортят всем настроение.

Он поднялся, пообещал – железно! – заглянуть еще раз, и вывалился из ординаторской.


− Все как нельзя лучше! – подытожил доктор Бабаян, рассказав про операцию у Горшковой. – Трудно, конечно сказать, сколько она протянет. Рак есть рак. Кто может предусмотреть его поведение? Хорошо еще вы, Дима, вовремя его засекли. В самое время!

− Хвалите его больше, − буркнул Рокотов. − А он тут оржавел.


Лиля, держа сплетенные руки на плече возлюбленного своего, уткнулась в них подбородком; при последних словах отца она с благодарным чувством взглянула на него. Она побаивалась гостя, этого огромного, бородатого человека, который до сегодня был лишь приятным звуком в Диминых рассказах. Диме очень хотелось познакомить ее с другом. Может, показать ее? Ей предстояла проверка по каким-то образцам? Мысль эта ее возмущала, но она, не колеблясь, согласилась принять гостя и постаралась приготовить все, как положено в таких случаях. Гость несколько раз обратился к Диме, назвав его доктором Хиросимой. Это прозвище она слышала впервые, оно очень шло к Диме, возвысило его, но обладало притяжением, как магнит. С той минуты, что услышала прозвище и ощутила это притяжение, она сопротивлялась всему, что за этим прозвищем крылось. А гость был не из скромных. «Пусть не заносится − «оржавел», − протестовала она про себя. − Дима здесь кое-что делает. Его уважают и ценят». Она его не отдаст, не отпустит. Нарочно будет прижиматься, держать на его плече голову, нюхать его волосы, − пусть Борода сердится, отводит глаза. Они помнят другое, эти глаза, но ничего, пусть привыкают.


А он отмалчивался, ее доктор Хиросима, улыбался. Ее нежность приятна ему − она же видит. Стоит ей сделать движение, он поворачивает голову и взглядом просит не отстраняться. Все так славно, а ее гложет беспокойство. Какой он там был доктор Хиросима? Его не всегда поймешь. Сидит и улыбается, кивает головой, а его отвлекает что-то, какая-то занозистая мысль, и она не может отгадать. В такую минуту, когда хочется быть единым телом и одной душой, она не чувствует его своим до конца. А о том, что за этим прозвищем, за доктором Хиросимой, лучше и не думать.

Отец с книгой Рокотова, только что подаренной, пересел в шезлонг.


Они остались за столом втроем. Рокотов в первый раз за весь вечер посмотрел ей прямо в глаза.

− Вы меня не боитесь?

− Нет.

Тогда вдолбите в его дурацкую башку, что предательство - не самое лучшее под луной.

Рокотов рассчитывал, что Дима сидит на чемодане и ждет его, а оказалось не так Из- за Лили дело осложнилось еще более. Теперь он решил действовать черев нее. Обвинение в предательстве Дима отвел спокойно, без обиды:

− Нина Хайрулина не хуже меня.

− Она перестала делать даже то, что могла при твоей страховке!

Дима ничего не ответил и ушел в себя.

Рокотов нагнулся к графину, разлил вино по рюмкам.

Еще до того, как услышала прозвище «доктор Хиросима», она думала о переезде в Кевду. Совершенно ясно: надо что-то решать, Скоро выйдет из отпуска Виктор Борисович, Диме придется вернуться в поликлинику, просвечивать грудные клетки, а он рвется к серьезной работе. Ждать, пока Ломов уйдет на пенсию?

В Кевде ее Димка − доктор Хиросима. Там он не такой, как здесь, и вдруг она его потеряет? И что тогда будет с ней?


− Слушайте, я должен веселиться. Я буду петь. Когда махну рукой, кричите хором: «Мало!» Усекли? Это песня туристов. − Рокотов заревел сразу же на мотив «варяжского гостя»:


− В пещере каменной нашли пол-литра водки,

Цыпленок жареный валялся рядом с ней.


Он махнул рукой, и Дима сказал:

− Мало. 

− Долго писали ее? − спросил отец со своего места, показывая на книгу.

− Четыре года. По ночам. Днем некогда. Надо же чем-то заниматься, а то скучно.

Рокотов не кокетничал. Это такая манера − говорить походя о главном, как о неважном. За книгу о лейкозах ему присвоили кандидата, а он прикидывался простачком − от скуки-де писал.


− В пещере каменной нашли бочонок водки,

Теленок жареный валялся рядом с ним.


Он снова махнул рукой, но когда Дима промямлил: «Мало», не стал продолжать, а впился глазами в Лилю, застыл с широко разинутым ртом, и тогда, чтобы не обидеть его, она крикнула: «Мало!»


− В пещере каменной нашли источник водки,

И стадо мамонтов валялось рядом с ним.


− Хватит? Хватит. Слушайте, квартиру я вам вытряхну в два счета. Как минимум, две комнаты. Если нет, отрежете мне бороду.

− Я плохо переношу ветер, − сказала Лиля.

Дима слабо улыбнулся.

Эта улыбка разозлила гостя.

− Старик, − сказал он. − Я понимаю, что придется внести поправку на ветер. Но хоть ты и доктор Хиросима, на аркане я тебя не потащу. Дело добровольное. Ты заварил, нам кашу с ТУРом, ты нам ее и расхлебывай.

− Расхлебаю, только потерпи чуть.

− Мы тебя сколько ждем домой! А ты все тянешь. 

Дима перестал улыбаться, приподнял голову, и тогда Борода потупился.


Лилю полоснуло по сердцу слово «домой». Дима не запротестовал, не сказал, что его дом здесь. Что же будет с ней? Что ждет ее там? Косые взгляды? Даже этот бородач, лучший друг, прикидывается, что ему весело, а хмурится и готов, кажется, растерзать ее за то, что прижимается к своему любимому. Сколько нервов и слез ей будет все это стоить! А зачем? Зачем трепать себе нервы ненужным? Разве их не на что тратить? А чем тут плохо? Кругом леса, речка под боком, климат чудесный, мягкий, и тут редко бывает ветер. Они муж и жена, два врача, неужели не выбьют квартиру? Ведь не заикались, не подали заявления. И Москва недалеко, можно учиться.


− Ты негодяй, − сказал после тяжелого раздумья Рокотов. − Лиля, вам не стыдно обнимать негодяя?

− Стыдно, − сказала она. − Но что поделаешь?

− А Хвастунов вас хвалит, очень хвалит, − заметил отец, прочитав предисловие к книге.

− Теперь он добрый, − отозвался Рокотов. − А знаете, как я сдавал ему госпитальную терапию? Умора! В молодости я любил это дело, − он пальцем пощелкал по графину. − Пропьянствовал перед экзаменами и очухался в страшном цейтноте. Девчонки набили мне карманы «шпорами». Хвастунов был ужасен! Продержал меня, змей, до конца экзаменов, а когда остались одни, говорит: «Выкладывайте шпаргалки». Погорел я, как швед под Полтавой, пришлось выворачивать карманы. «А теперь пошли сдавать», − говорит. Приволок к себе в кабинет, сам выбрал билет и предупредил: «Я ухожу на два часа. Пойду пообедаю, а вы готовьтесь». Он запер меня на ключ, змей, а кабинет на третьем этаже. Я пометался туда-сюда, как лев в клетке.

− Бедный! − сказала Лиля.

− Но для чего у меня голова? Через два часа Хвастунов приходит. Думал, что теперь меня поймал, я сижу, разглядываю себе потолок. «Готовы?» − «Всегда готов». − «Отвечайте». Я отрапортовал ему все чин чином, от зубов отскакивало, и он сдался. «Хорошо, − говорит. − Я знаю, что вы ничего не знаете. Пятерку я вам поставлю, только признайтесь, как раздобыли шпаргалки». − «Честно?» − спрашиваю. «Честно». И тогда я показал ему на телефон: «Звякнул девчонкам в общежитие: «SOS, задраен в трюме, иду ко дну». Они целый час начитывали мне по очереди, чтоб не охрипнуть».


Рокотов закинул голову, хохотал от наслаждения, будто сейчас только обдурил профессора.

− А пятерку он вам поставил? − спросила Лиля.

− Куда ж ему деваться? Честное слово дал. В прошлом году я ему показал свой ночной бред, он сказал: «Блестяще!» Блестяще так блестяще, другой бы возражать стал, а я − нет. Раззвонил крутом, и мне снова пришлось пыхтеть по ночам, готовить свой труд в печать. А теперь пугает Москвой. Я его ненавижу!

− А почему бы вам не поехать? − спросил отец.

− Зачем? У меня прекрасная лаборатория, богатейшее поле для наблюдений, чего я попрусь в Москву? Голову ношу всегда при себе, вот Дима с Лилей приедут − совсем весело будет.


Дима-то уедет, не удержит она его. А что будет с ней?

Рокотов точно уловил ее капитуляцию, заговорил с другом о чем-то кевдинском, ей непонятном.

Кичатов, когда рассказывал о Кевде, будто приобщал ее к необыкновенной жизни в необычном городке, белом и легком, как палаточный лагерь туристов. Поначалу Борода производил впечатление человека из такого города. Но она не знала, что любимого зовут там доктором Хиросимой. Почему-то это все меняло, будоражило. И вот тому подтверждение: едва Борода втянул его в разговор о делах, у Димы даже осанка изменилась, плечи будто развернулись, голос стал тверже, речь решительней. Оба они не заметили, как бесцеремонно отстранили ее, словно непричастна к их делу.


К черту! Она не знает доктора Хиросимы. Она знает Диму Кичатова, мягкого и не очень решительного человека. Другого не хочет. Она любит такого. И не отдаст его.

В открытое окно тянуло свежестью. Иногда в стеклянный плафон попадал крупный мотылек, бешено крутился вокруг горящей лампы и, пожужжав, стихал; их там набралось уже много, погибших у горячей лампы.

Лилин подбородок вдавился в плечо, и минутами Диме казалось, что у него две головы; когда Лиля хотела отодвинуться, он знаком просил не делать этого. Приятно ощущать такую близость, приятно, что Борода приехал к ним. В ответ можно улыбаться.

Он пока не поедет. Лиле будет плохо − значит, и ему. Если бы она попала туда по распределению и они бы встретились там, совсем другое дело... Хотя все в жизни повторяется. Когда-то Борода орал: «Мы мореманы», − а рядом была Юлька, сегодня он орет: «В пещере каменной», − а рядом Лиля, и он сам, Виль Рокотов, − такой же шебутной, только у него борода, кандидатство и слава на носу.


Эта мысль о том, что не поедет, рассеивалась поверху сознания веером, как у неврастеника, а глубоко в мозгу засела другая черная мысль, одно зловещее слово: «Убийца». Круглая тень на снимке священника − убийца. Признавай не признавай, а похоже, что рак. Притворялся, прикидывался пневмонией, плевритом, воспалением в брюшной полости, а теперь, когда свое сделал и можно без опаски себя обнаружить, снял маску.

Эта мысль, повторявшаяся назойливо, мешала думать всерьез об их с Лилей собственной судьбе − не до нее сейчас, ровным счетом никакого значения она не имеет перед тем, что убийца снял маску.


Дима вдруг увидел глаза Лили, широко раскрытые, направленные на отца, ужас в них. Над Бабаяном, читавшим в шезлонге, над головой его, на желтых обоях распласталась чудовищная, огромная, Чуть не с ладонь, черная бабочка с ярко-красными пятнами на крыльях. Кожа на руках Лили покрылась пупырышками, а на щеках вздуло пушок − будто по телу ее пробежал озноб.

− Смотрите! сказала Лиля и показала рукой на бабочку.

Бабаян повернул голову к стене, а они трое поднялись, окружили шезлонг, наклонились, стараясь получше разглядеть необычную гостью.

− Ну и тварь! − сказал Борода.

− Траурная, − заметил Дима.

Спугнуть и прогнать ее, однако, никто не решался.


Лиля отошла к дверям, щелкнула выключателем, и комната погрузилась в мрак. Только в окно светила зеленоватая луна. Дима и Борода отошли на середину комнаты, а Бабаян сполз ниже в шезлонге. Они все, как и Лиля, сообразили, что бабочка полетит на свет, к луне, и не двигались, ждали, когда она мелькнет в светлом прямоугольнике окна. Но время шло, а бабочка не вылетала. Лиля включила свет. Люстра под потолком вспыхнула ярко, а бабочки на стене не было.

− Ой, куда ж она делась?! − вскрикнула Лиля. − Я теперь не усну.

Дима и Борода бросились осматривать комнату, заглядывали в каждую щель, − бабочки и след простыл.

Дима остановился посреди комнаты.

− Странная вещь, − сказал он. − Мы все следили за окном, а никто не видел, как она вылетела.

Показать полностью
  •  
  • 5
  •  

Несовпадение. 10 глава. (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)

в

«Учитывая нарастающую слабость больного, прогрессирующий характер заболевания, повышение температуры до 39°, высокий лейкоцитоз и высокую РОЭ, отсутствие эффекта от интенсивной терапии антибиотиками, образование множественных полостей в правом легком (где они их увидели? Они видели их?), следует считать, что на фоне сердечной недостаточности у больного развилась фридлендеровская пневмония (как жмет, как жмет) с исходом в множественные абсцессы правого легкого, осложнившиеся экссудативным плевритом».

Под этим заключением консилиума стояли подписи трех врачей: Скопцовой, Оброчнева и Фоминой. Дима в удивлении прочел его и перечел. Больного, в сущности, бросили на произвол судьбы. Вытянет сам − отлично, значит, повезло, а свернется − ничего не поделаешь, медицина тут бессильна.

Фомина-то как подписала? Попика она вряд ли смотрела. Боится стационара, как огня. Даже на тот срок, что военкомат откомандировал Диму в район просвечивать допризывников, отказывалась заменить его в стационаре. «Что-нибудь не так, а потом расхлебывай!» А подписала! Что за легкомыслие!


Дима поднялся и направился через двор в поликлинику выяснить, в чем дело.

Фомина, маленькая подвижная веселая блондинка, обрадовалась ему.

− Вот и вы, мой спаситель, − сказала она. − Меня тут совсем затерзали.

Она весело щебетала про «эти ужасные дни» в его отсутствие: сколько амбулаторных больных, ни минуточки свободной за две смены, а тут ее дергают из стационара, пристают с такими сложными больными, хоть караул кричи. Как будто не знают! Она и Виктору Борисовичу говорила: ради бога, на меня ничего не взваливайте, я ничего, кроме грудных клеток, не умею. Нет, больше она ни за что никогда не останется одна на всю больницу. Такую ответственность на себя брать! Ну, теперь у нее гора с плеч.

Дима дал ей выговориться, а потом спросил про попика.

− Я же вам говорила: от всех стационарных больных я отбоярилась, как могла. До вашего приезда. 

− А почему стоит ваша подпись?

− Ах, да! Ну! Вспомнила, вспомнила! Это чистая формальность, Дмитрий Михайлович. Вся канцелярия была на мне в ваше отсутствие. Антонина Ивановна позвала меня. Больше некому. Что-нибудь не так? Ну, не смотрите на меня волком. Ах, я дура, вечно что-нибудь натворю.


Ее легкомыслие поразительно. Канцелярия...

− Успокойтесь, все так, − сказал Дима, подымаясь.

− Ах, Дмитрий Михайлович, вы испугали меня насмерть, − веселое настроение тут же вернулось к ней. − В наказание подежурьте сегодня за меня вторую смену. А то у меня дел уйма!

Дима пообещал, сделал шаг, ударился плечом об аппарат, чем очень рассмешил маленькую Фомину. Она смеялась заразительно и звонко, забыв, что за дверью больные, страдание, но под его взглядом оборвала смех.

− Ой, мне смешинка в рот попала!


Он шел, задумавшись, по коридору больницы, а в ушах еще звучал смех маленькой Фоминой. Что с нее взять, с этой щебетуньи? Не подозревая, подписала черт-те что. Возможно, смертный приговор. Выполнила канцелярскую формальность. Сделала любезность Антонине Ивановне. Нет у попика ни фридлендеровской пневмонии, ни абсцессов. Правды Скопцова слышать не хочет. Да знает ли он, Дмитрий Кичатов, правду? В чем она? Он может только отрицать то, что другие выдают за правду. Он может отрицать ее диагноз, но не знает, где настоящее заболевание.

На лестнице он столкнулся с Оброчневым.


− А, привет! − обрадовался тот. Губы его растянулись в улыбке, обнажив косые зубы среди них синеватые, пломбированные.

− Илья, что тут произошло?

А, так вы уже в курсе? Антонина Ивановна обратилась к коллективному разуму. Ибо в «Отче наш» сказано: «Не стыдись обратиться к коллегам за советом».

− Страхуется.

− «Береги авторитет свой» − заповедь пятая.

− Да перестаньте. Что Александр Иванович? Худо ему?

− Пусть молится своему богу.

− Не могу понять, что у него.

− А кто может?.. Загляните к преподобному. Он тут всех извел: где вы? Чем это вы его умаслили?

− Илья, иногда важно вернуться к тому месту, где была сделана ошибка. Если идти дальше, потом уже нельзя вернуться. Это все очень складно выглядит, что вы написали и подписали, а ведь это ложная картина заболевания. При нашем незнании собственной природы вносить в диагностику ложь из каких-то соображений − преступление.

− Невежество − не преступление. Мы не знаем, что у него.

Он направился было по коридору, но вернулся.

− Приходите ко мне завтра в пять вечера. Прихватите с собой мою крестницу Лилю. У меня есть бутылочка киндзмараули! Привезли из Москвы. Посидим, поболтаем. Лидуша будет вам рада. − Говоря это, он смотрел куда-то поверх Диминого плеча. − Договорились? Салют!

Диме показалось, что за этим приглашением что-то кроется, и он согласился.


Только зашел Дима в палату − и отпрянул: на него с перекошенным от ярости лицом кинулся больной, выставив вперед руку со стеклянным стаканчиком.

− У меня язва! − закричал он. − Не успели положить, уже на тот свет торопитесь спровадить, товарищ главный врач.

Дима инстинктивно перехватил стаканчик, поднес его к лицу − в нос ударил специфический запах валокордина. При раздаче лекарств сестра, наверное, перепутала. Ничего страшного от валокордина с желудочником не случится.

− Скажите сестре, она заменит.

− Скользкие, а не катаетесь! Вы меры примите. В шею таких отсюда!

− Я такие вещи не решаю, я не главный врач, − сказал Дима.

Язвенник выхватил у него стаканчик и поставил к себе на тумбочку − вещественное доказательство! Он был из тех эгоцентричных типов, что всегда обнюхивают или пробуют на кончик языка, а потом уж съедают или выпивают. Не дай бог, если каша горчит или пересолена, − вымотает всем душу. Он свирепо давил кнопку звонка, вызывая сестру. Остальное перестало для него существовать.


«Преподобный» и впрямь обрадовался Диме. В глазах его светилось что-то знакомое, волнующее, жалкое и преданное, ищущее защиты. Такая улыбка, робкая, едва-едва зарождающаяся, готовая каждое мгновение − чуть пугни − исчезнуть, возникала иногда на обращенном к нему лице Лили.

Когда Дима сел на табурет между койками, отец Александр устало и благодарно прикрыв веки, из уголка глаза вытекла слеза, превратилась, упав, в мокрое пятнышко на подушке. Дышал он тяжело, с хрипом и свистом.

− Видно, не выйду отсюда, − пожаловался он. − Нет, не выйду.

− Бросьте об этом думать.

Рука Александра Ивановича протянулась за носовым платком, упала поверх одеяла, мозолистые наросты на указательном пальце, накусанные, янтарно желтели. На лбу синели вены, губы запеклись, каштановая борода скаталась, а у самой кожи еще больше пожелтела.

Язвенник, как зверь в клетке, метался возле койки, что-то рычал, терзая кнопку.

− Господи, как одинок человек!

Не жалоба это была − почти стон вырвался из губ Александра Ивановича. У него был жар. И, видно, хуже жара мучала пылающая, как солома, мысль. Кому остановить эту лихорадку, эту переоценку?


− Там еще ничего, − Александр Иванович качнул головой в сторону окна, − там еще ничего... там люди сообща... Всю жизнь лелеешь связи, а сюда слег, и рвется все, как паутина... Вот только пупок. Пощупаешь его... То была, скажу вам, крепкая связь!.. Единственная... Отсекли пуповину и бросили в одиночество... Как посередь моря нет берегов...

Дима слушал его горячечные высказывания, отрывки фраз на коротком дыхании и не знал, чем помочь... Объединяла этого человека с кем-нибудь общая мысль, общее дело? Религиозные догматы он вряд ли принимал, а то, что называл верой, ворочалось у него в груди немо, без языка.

− Вот умру, доктор... уж вы меня не утешайте, ведь умру... а не знаю, жил я или не жил.− Он повернулся к Диме лицом, глаза его возбужденно блестели. − Вы мне скажите, жил я или нет?

− Что вы себя зря мучаете, Александр Иванович? Все мы хотим понять жизнь, через себя, через свой опыт, да разве многим это удается? Гениям разве.

− Вы меня утешаете, доктор.

Отец Александр откинулся на подушку,− тело его ослабло, сплющилось в постели,− сник, притих, ушел в себя, точно пробегал мыслью свой путь от первой минуты до нынешней и пытал: жизнь это или нет?

Россказни о вечной жизни в раю отцу Александру не нужны, ибо цеплялся он за жизнь здешнюю, думал о ней, о смысле ее, полагая ее единственной. На небесах, он знал, ничего нет.

Как ни сострадал ему Дима, как ни грустно ему было, а увидел себя со стороны. Что за смешное положение? Какая ирония: умирающий поп исповедуется перед ним, как перед своим духовником.


Дима собрался было, не тревожа отца Александра, удалиться, но в это время в палату стремительно вошла Скопцова в сопровождении сестры, направилась к его кровати, но увидела Диму и застопорила. Какая-то необычная. Его удивление все росло, пока не сообразил, что она перекрасилась. Перекрасилась хной. И сделала перманент. Новая прическа, короткая, красноватая, омолодила ее.

− Что тут происходит?

− Я требую главного врача,− закричал, наступая на нее, язвенник.− Сколько можно звонить? Замуровали, и никого не дозовешься!

− Я заведующая отделением.

− Прекрасно! Тогда поглядите! Можно мне это пить? − Он ткнул ей в руку стаканчик с валокордином. − Травить вздумали!

− Не хулиганьте! Вас положили лечить, а не травить!

Она, как всегда, была строга, но строгость сейчас как-то не вязалась с ее внешностью. За стенами больницы она другая, мягкая и счастливая, и глаза, вероятно, горят по-иному, когда мужская рука гладит эти волосы.

Она поднесла стаканчик к носу, кося глазами в сторону Димы, и тут же опустила его.

− Нечего шуметь. Это именно то, что вам прописали.

− Мне Илья Демидыч прописал соляную кислоту, а это какая-то вонючая отрава.

− Какой вы Фома неверующий! У меня самой болит желудок, вот я и выпью.

Она действительно выпила валокордин, передала посуду сестре, и та зажала ее в руке, будто удалось ей наконец заполучить то, что потеряла.

− Вот, − сказала Скопцова. − Стала бы я пить, что нельзя? Замените ему лекарство,− прикрикнула она на сестру, и та сразу кинулась вон. − Я так и знала, что это больное воображение. У меня в отделении не может быть таких вещей!

Повернулась и ушла. Язвенник ошарашенно уставился на белую дверь.


Дима не мог смотреть в глаза Александру Ивановичу: он-то знал, что в стаканчике был валокордин. Зачем она сделала это, выпила из посуды больного? Выдала правду за ложь. «У меня в отделении не может быть таких вещей!» Если понадобится, всех запутает, докажет, что черное − это белое.

− Вот это да! − опомнился язвенник.− Тут пропадешь!

Он опустился на койку все еще в легком шоке. Было почти физически ощутимо, как он, приходя в себя, смиряется с новым состоянием, с не им установленными больничными порядками.

«Может быть, это из-за меня? − подумал Дима.− Бели бы меня тут не было, она бы не нервничала, не делала ошибку за ошибкой. Или это срывы, не ошибки? Она знала, что там валокордин. Испугалась жалобы? Жалоба больного − чепе, плохой показатель работы. Она поступила, как милиционер, который скрывает неприятное происшествие на участке, потому что отсутствие происшествий − хороший показатель».

Валокордином этот тип не отравится, но проще было ведь извиниться, а не спасать честь мундира. Лгать из-за такой мелочи! Скопцовой и в голову не придет, что поступок ее не доблесть, а преступление. Галилей где-то говорит у Брехта: «Кто не знает истины, тот просто невежда, но кто знает ее и выдает за ложь, тот преступник». Что за странный вывих в психике этой бабы?

Александр Иванович или не заметил, что произошло, или сделал вид, что не заметил.

− Святой она человек, Антонина Ивановна,− пробормотал он.


Дима сидел на пне у тропы, чтобы держать в поле зрения пролом в заборе, вертел в руке веточку. Он долго бродил по лесу, по заброшенным тропкам, по лужайкам в белых ромашках, пробирался сквозь орешник, но лес сегодня не радовал. Раздражал чем-то. Дима прислушался и вдруг понял, что его раздражает: лес молчит. Тихо. Весной тут полно было криков, хлопанья крыльев, страсти, движения, деятельности, а теперь − только беззвучная возня в кустах. После дождя земля подсохла, но воздух был насыщен испарениями, тропинку то и дело переползали большие пауки, высоко между кустами летали мухи, голубые стрекозы, бабочки. Сорвался с верхотуры желудь, пострелял по ветвям, глухо ударился о землю. В парной духоте закричал ка-кой-то бунтарь, испугался собственного крика и смолк. Нет песен, когда все сыто и довольно.

В проломе забора показалась Лиля с черной сумкой. Перебралась на эту сторону и, увидя Диму, пошла по тропе пружинисто, с ходу огорошила его:

− Ко мне привязался сейчас какой-то идиот. Я огрела его сумкой – отстал: «Чего сразу драться? Сказала бы, что не хочешь, − пойму». Ты же понимаешь! Чего они, гады, ко мне пристают?

− Я тоже к тебе пристал.

− Ты не гад. Ты мой любимый. К остальным у меня дикое отвращение. Едешь в автобусе, какой-нибудь кретин прижимается, − мерзко до тошноты.

Она подвела ресницы карандашом, в уголках глаз косые штрихи – орбиты от этого казались больше. Она ведь не красилась раньше.

− Иди-ка сюда. Присядь.

Присела на корточки. Одним пальцем он осторожно стер карандаш.

− Не мажься.

− Я хочу быть красивой. А то не будешь меня любить.

− Ты и так хороша.

Он опустил руки на ее голое плечо, потянул к себе. Но Лиля вывернулась.


− Слушай, Дима, чего тебе хотелось час назад?

Час назад он был далеко в лесу и жевал кислый листок щавеля – со вчерашнего дня во рту ничего не было.

− Жрать, − сказал он.

− А чего именно тебе хотелось?

Когда жевал щавелевый листок, мерещился ломоть чайной колбасы, влажный и розовый.

− Чайной колбасы. Прямо исходил слюной, так хотелось чайной колбасы.

− Нет, − сказала она. – Это становится положительно интересно! Представляешь, сижу дома, ем колбасу, жую так себе. Ты же знаешь, я не обжора. И вдруг чувствую в себе желание слопать всю колбасу! Ты не представляешь, что это такое! Со мной никогда такого не было. Давлюсь от жадности, а знаю, что это во мне не мое, это чужое желание, и сколько ни буду есть − не наемся. И я подумала: где-то бродит мой Дима и страшно хочет колбасы. Я быстренько завернула ее в газету и − вот. Смотри.

Она достала из сумки сверток, развернула газету, в ней розовела колбаса, еще влажная на срезе.

− Так ты на самом деле хотел колбасы?

− Да. Тогда хотел.

Но есть он отказался, и она спрятала сверток в сумку.

− Мне просто страшно, что я позволяю тебе крутить собой. А кто ты такой, позволительно спросить?

− А ты знаешь, кто я?

− Кто ты?

− Я…

− Нет, кто ты?

В словах, только что произнесенных, было знакомое, тревожное. Где? Когда он слышал их? Во сне, который никак не вспомнишь.

Он поднялся и шагнул к Лиле.

Показать полностью
  •  
  • 5
  •  

Несовпадение. 9 глава. (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)

в

Дима остановился, и она остановилась. Десять метров между ними. Кому-то их преодолеть. Наверное, ей.

Он стоял у сосны по колено в папоротниках, вполоборота, вытянул шею и ждал. Она не двигалась, и он зашагал дальше; плащ в опущенной руке бил по папоротникам, и они кланялись ему вслед. Тогда и она пошла за ним сквозь эту колышущуюся зелень, красновато-черные стволы сосен, косоугольники солнечного света. Они двигались так давно − на расстоянии десяти метров, с тех пор как ступили в лес, и она испугалась. Она с утра знала, на что идет, бросилась навстречу с радостью. Когда Дима, чистый, праздничный, отутюженный, в белоснежной рубашке, явился за ней утром и позвал за город, в Дубки, она знала, что поедут они не в это людное место. Оделась в походные брюки, кофточку с длинным рукавом. Будничная, почти домашняя, рядом с ним, отглаженным и чистым, выглядела случайной, минутной, и это возбуждало еще больше. Она не взяла с собой ни сумки, ни купальника, и он не спросил почему, не напомнил.


В автобусе она с нежностью разглядывала его лицо; но когда в лесу деревья заслонили солнце, точно задернули шторы, она испугалась. Испугалась его близости. И отстала. Нарочно. Нагнулась сорвать цветок, лиловый, на топком стебле. Он выдернулся с корнем, и пока обламывала, Дима оказался впереди. Оглядывается он редко − знает, что она идет за ним и не убежит. Но когда останавливается и ждет, она тоже останавливается и ждет, и он тогда идет дальше.

За соснами открылась пустошь, покрытая красноватым мхом. Мох цвел, пружинил и издавал чуть слышный стреляющий звук − это лопались под ногами тысячи красных тычинок.

За пустошью начался лиственный лес и густой орешник.

Впереди шуршало, мелькнула раз-другой белая рубаха Димы, потом вдруг все стихло. Лиля осторожно пробиралась вперед, отвела ветку. Перед ней была ровная поляна. Дима стоял по ту сторону.


Она шагнула на поляну и остановилась. Дальше не пойдут.

Чуть в стороне от нее белел в траве поваленный березовый комель, без корней. Древесина была сверху обнажена, источена, черные муравьи кучей копошились в ней, и на серый холмик в траве струйкой сыпались опилки; муравьи бегали без устали, будто выполняли срочную работу. Это было уже не дерево и муравьи, а потаенное явление природы, такое же сокровенное, как зачатие.

А до Димы считанные шаги. И он ждет. И сердце колотится в груди, как сумасшедшее, готово выскочить. В детстве мать, отлучаясь ненадолго из дому, строго наказывала Лиле не докучать отцу, когда он занимался у себя или отдыхал. Некоторое время Лиля стояла у запретного порога, потом, преодолев страх, говорила себе: «Пойду!» И − будь что будет! − распахивала дверь в комнату отца.

«Пойду!» − сказала она себе и сейчас, отбросила цветок и стремительно, очертя голову, как всегда после колебания, пошла к Диме.


Столик во дворе облепили «козлятники», у подъездов судачили женщины, на тротуарах девочки играли в «классики», а мальчишки пугали их, проносясь на велосипедах.

Дима еще издали показал окно своей квартиры. Он не ладил с родителями, Лиля догадывалась об этом по оброненным вскользь фразам и уже заразилась неприязнью к ним, а побороть желание познакомиться не могла. Дима сердился: «Зачем?» А ее влекло к нему в дом, посмотреть, как он живет, показать себя, утвердить в глазах его родителей свое право на него, без чего ее любовь казалась ей неполной и незавершенной. Уговоры не помогали, она настаивала, и Дима уступил, хотя с большой неохотой: «Сама потом пожалеешь».

Перед тем как открыть дверь, он не то пошутил, не то предупредил:

− С моей матерью надо быть или наглецом, или дипломатом. Наглецом − я не умею, а дипломатом − пожалуйста.


Их ждали. Его родители были одеты, точно собрались в гости. Знакомясь, Лиля возбужденно говорила; щеки Устиньи Климовны тоже порозовели. От платья несло духами; они постояли кучкой посреди комнаты, присматриваясь друг к другу, переживая первое впечатление. Устинья Климовна была намного старше мужа − это бросалось в глаза, − проигрывала рядом с ним, еще молодым, розово-загорелым, упитанным и гладким.

Лилю наконец усадили на диван. Устинья Климовна заторопилась на кухню. Михал Михалыч занял место за столом и затеял беседу на политические темы. Он знал про все, что делается на нашей планете. Из газет и телевизионной программы «Время». Лиля слушала рассеянно, осматривала с интересом квартиру: в нише над никелированной кроватью − огромный персидский ковер, на полу − пестрые дорожки, на тумбочке − телевизор под малиновым бархатом, стол накрыт плюшевой скатертью; тоже малинового цвета.


Михал Михалыча очень волновал Китай.

Он что, выясняет ее политическую подкованность? Скорей бы всё кончилось. А зачем затеяла? Дима знал, раз отговаривал. И он переживает. Курит у окна и нервничает.

Форточка над ним была открыта. Колыхалась в воздушной струе занавеска; лицо Димы то гасло в её тени, то на нем вспыхивали солнечные пятна на лбу, на щеке. Эта игра света действовала умиротворяюще.

− Что вы на это скажете?

Она так загляделась, что прослушала, о чем говорил Михал Михалыч.

− Вы меня извините, я лучше пойду на кухню, помогу Устинье Климовне. А о международном положении побеседуйте с Димой. Он очень любит.


Она поднялась и пошла на кухню. Устинья Климовна раскладывала салат в тарелки. И подоконник, и стол, и холодильник были уставлены блюдами с едой. Зачем столько?

− Разрешите, Устинья Климовна, я вам помогу.

− Вот еще! Вы у меня гостья, а я вас на кухне возиться заставлю.

− Мне это приятно.

Лиля придвинула пучок зеленого лука, принялась ножом обрезать увядшие перья, корешки.

− А вы на армянку не похожи.

Лиля вспыхнула, ждала продолжения, но этим ограничилось. Видимо, Устинья Климовна считала это своего рода комплиментом.

− Да, так многие считают.


− А покойница шибко не любила кухню, − продолжала без всякой связи Устинья Климовна. − Руки не пачкала. Обеды из ресторанов таскала, а на рестораны не напасешься. Белье − в прачечную, копейку не берегла, что заработали, то и тратили. А разве так можно, тратить все, что зарабатываешь? Приехал домой, привез чемодан с книгами, а одежка вся на нем, пальтишко осеннее, больше ничего не нажил. Как из тюрьмы вышел.

Лиля нагнула голову, чувствуя, как вспыхнуло лицо, горит, покрывается пятнами.

О Юле, жене Димы, она никогда ни с кем не разговаривала. Дима носит это в себе. И она носит это в себе. Юля была, но где-то далеко, в другом мире, в другой жизни.

− Они еще студентами сошлись, на четвертом курсе. Привозил ее показать. Нехорошо покойников осуждать, а вам скажу − не понравилась! Ногти накрашены, зад штанами обтянула. Срам − и только! И болтает невесть что. В другой раз уже из Кевды приезжали.


Лицо Лили горело. Никогда в жизни она не испытывала такого унижения. У той самые лучшие намерения − Лиля понимает: хочет расположить к себе, но если бы нарочно захотела унизить, не смогла бы это сделать лучше и больней, чем сейчас. Зачем эта откровенность, эта страшная болтовня? Зачем ей это знать? И как гнусно так говорить: сошлись... Ах, Дима ведь предупреждал: с его матерью нужно быть или наглецом, или дипломатом.

Какая тут дипломатия, когда хочется накричать, заставить молчать, не позволить говорить про то, что у нее с Димой, − сошлись!

Она отложила нож. Оглянулась: вот дверь, через прихожую другая − на лестницу. Выйдя из кухни, встретила взгляд Димы.

Он так зло сжал челюсти, что напряглись желваки. Она пожалела его, передумала удирать, решила спрятаться куда-нибудь, успокоиться, взять себя в руки.


− Покажи мне свою комнату, − попросила она.

Они вошли в узкую комнату с письменным столом и кроватью.

− Что? − повернулся к ней Дима.

− Ничего.

− Что-то ведь случилось. Ты посмотри на себя.

− Ничего.

Не могла она сказать ему, о чем Устинья Климовна говорила на кухне.

− Ты от меня скрываешь.

− Да не терзай ты меня!

Дима вышел. Она сидела одна, пока не позвали к столу.


И за столом не могла уже сосредоточиться, плохо соображала, о чем с ней разговаривают, ела неохотно и мало. Даже вино не успокоило, от него жарче стало.

В довершение всего какое-то насекомое забралось в чулок, щекотало, ползло по бедру, под коленку, потом вниз по икре. Лиля замерла, прислушиваясь к этому щекотанию, боясь протянуть руку и придавить то, что там ползло.

Потом еще одно пробежало вниз, щекоча.

Капроновый чулок! Спускает петли, и так щекочет бегущая нить. Этого еще не хватало!

Когда Устинья Климовна зачем-то отлучилась на кухню, Лиля быстро поднялась и, прежде чем ее успели задержать, уже прощалась у дверей.


Устинья Климовна, расстроенная, выбежала из кухни.

− Куда же вы? У меня еще сладкое. Я торт испекла. Чай попьете. Куда торопиться?

− Спасибо. В другой раз.

Пусть обижаются. Это уже не имеет никакого значения. Больше ее сюда не затащат.

Пятясь, чтобы не видели ее сзади, она выбралась на лестничную площадку.

Дима, угрюмый, провожал ее до трамвайной остановки.

− Оставь ты меня одну. Что ты ко мне привязался!

− Ты ведь сама хотела. Я тебе говорил: не нужно. Что, я их не знаю?

− Уходи!

− Чего ты бесишься?

− Уходи! Я не хочу тебя сейчас видеть. Уходи! Я не двинусь с места, пока не уйдешь. Буду стоять, как столб, до утра, но ты уйдешь.

− Что тебе там мать наговорила?

− Ничего! Уходи! И не оглядывайся.

Лиля облегченно вздохнула, когда он повернулся и зашагал назад по своей улице.


На столе, уже убранном, в хрустальной вазе распался букет пионов, и лепестки, осыпавшиеся, влажно отсвечивали на малиновой скатерти. Отец, все еще в костюме, чинно, как гость, смотрел телевизор.

В кухне гремела посуда. Дима направился туда. Мать, подвязавшись фартуком, перемывала тарелки под краном. Шумела газовая колонка, брызги летели из раковины почти на середину кухни.

− Что ты ей нагудела?

Он едва сдерживал себя, чтобы не наговорить с ходу грубостей.

− Чего! О чем промеж баб разговор идти может: тара-баля два кола.

− А почему такая ушла?

− Нешто обиделась? Пожаловалась?

− Сам вижу − глаза есть.

Она закрыла кран, брызги перестали лететь на пол, в окошке колонки метался синий язычок пламени, точно хотел сорваться с запальника и не мог.

− Обиделась! Скажи...


Вытерев руки о фартук, сняла его, повесила на крючок за дверью, повернула рукоятку на колпаке, и синий язычок пламени сгинул. И мать была обижена, да не открывалась.

− Что случилось?

− Нешто сам не видел, не понял? «Глаза есть», − передразнила она, отправляясь из кухни в комнату. Села рядом с отцом смотреть телевизор. Гнали московскую программу − концерт мастеров искусств.

− Не ей обижаться! − обронила мать.

− В чем дело?

− Осудила. Все как есть осудила. Глазищами каждую вещь прощупала и осудила.

− Нужны ей твои вещи.

− Дурак! Не вещи, а жизнь нашу осудила! А какое у нее право мою жизнь осуждать? Пришла, глазищами повертела − и все тут. Или я неправильно Жила? Или кого убила, осиротила? Сама с ней говорю и оглядываюсь: чего это я свою жизнь не такой вижу? Уж не колдовство ли какое?

− Ну, что еще?

− Не понравилось ей у нас.

− Да с чего ты взяла?

− Я, чай, не слепая − вижу.


Он знал, что это так, что Лиле действительно не понравилось. Ну и что? Не понравилось так не понравилось − не вместе жить. Зачем сразу ссориться? А ведь поссорились. Ничего не было сказано плохого, при нем, во всяком случае. А обе разошлись, будто поссорились, Что они, настроены на ультразвук? На то, что еще только думается, еще только складывается в мысль. И даже не в мысль. Ощущение. Осудила! Доказать не может, а не разубедишь.

На экране Муслим Магомаев пел куплеты Мефистофеля: «Сатана там правит бал!»

− Разорался! − мать поднялась, повернула регулятор звука, и теперь Муслим Магомаев раскрыл рот на экране широко, но совсем беззвучно.

− Деньги платят, вот он и орет, − заметил отец.


− В толк не возьму, чего это у нас ей не понравилось. Иль я не старалась − все на столе было, ничего не пожалела. Или худое слово молвила? Или рылом для нее не вышла? − Она смотрела на Диму. − Уж я тебе сразу скажу: не пара она тебе.

− Это я сам разберусь: пара или не пара!

− С одной намыкался − будет! Тебе ласковая нужна, домовитая, чтоб постирать, покормить, детей растить. Коли ты жениться задумал... Чем тебе Тамара не невеста? Она по тебе сохнет. А Тамара не по нраву, другую подыщу.

− У нас полный ассортимент, − сострил отец.

− Не старайтесь.

− Или я тебе не мать? Кто же стараться-то будет? А эту из головы выбрось. Жить тебе с ней не дам.

− Не лезь, куда тебя не просят.

− Нет уж, буду лезть. Или я не мать?


Она считала, что ребенку нельзя потакать: если хочет до зарезу в кино − надо посадить за уроки, если собрался почитать книжку − надо послать на улицу. Всю жизнь − поперек. «Нет уж, делай, как я сказала». При нужде могла сослаться на педагогику. Ее образование состояло из слухов. Слух превращался в достоверный факт, и она оперировала им, как фактом. Когда ей запало в голову, что основа воспитания − это насилие над чужим желанием? Она без шуток считала, что он родился ломать вещи и озорничать. Наказывала, чтобы приучить уважать вещи и дисциплину, а добилась, что он плевать хотел на вещи и уже в детстве скрывал от нее свои желания. А сейчас он, как идиот, дал себе размякнуть, забыть, поверить, что раз ему хорошо, то и матери радостно.


Надо было отговорить Лилю, не пускать ее сюда.

− Я тебе худое не посоветую.

− Ну, ну, ищи, − буркнул он и отправился к себе в комнату.

Он взял со стола раскрытую книгу – давалась она ему медленно, наводила на размышления, − сел в кресло и принялся читать. «Человек направляется к своему дому; я не знаю, что он несет туда − ссору или любовь. Я должен спросить себя: «Что это за человек?»

Эта мысль поразила его, и он сидел задумавшись.

− Жить тебе с ней не дам! И не думай! − сказала мать, появившись на пороге.

− Не мешай, я занят.

− Чем ты занят-то? Сидишь в носу ковыряешь.

Он стиснул зубы, поднялся и закрыл перед ней дверь.

− Врач, а не лечишь! – крикнула она со злостью.

Всегда кричала так, когда хотела уязвить его: «Врач, а не лечишь!»

Показать полностью
  •  
  • 0
  •  

Несовпадение. 8 глава. (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)

в

Солнце уже закатывалось. На горе все потеряло объемность. Дома разных этажей вписаны в светло-лиловое небо сплошной тенью, плоской, растянутой уступами вширь. На заречной стороне воздух на высоте еще светился розово, как газ, а все кругом притихло в ожидании.

Лиля повела плечами: большой город, погружающийся в темноту, пугал ее. Было не по себе еще и оттого, что на «Волгу», которая возила ее по первым вызовам, сел другой врач.

Ей пришлось пересесть на УАЗ. Выехали со двора. Лиля откинулась на спинку кресла. Что еще выплеснет эта ночь? Как не похожа одна на другую. Какие они разные! Как не страшна, когда с тобой кто-то близкий, как много обещает! И как враждебна, как пугает, когда ждешь только беды от нее... Из всех звуков, которые рождаются в темноте, слух настороженно ловит один − крик о помощи. И ты летишь и не знаешь, способна ли помочь. Зачем она дала уломать себя дежурить ночь под воскресенье? Самую беспокойную ночь. Пьют, переедают, нервничают, дерутся, а ты мечешься. Что же, на ней собираются так все время ездить? «Ты молодая и сильная». Господи, сколько на нее уже взвалили. Просто мечтали о такой безотказной дурочке. Из-за этого поганого дежурства она оттолкнула Диму. Но, может, оно и к лучшему. Она сама придет, как обещала.


УАЗ миновал освещенный центр города и нырнул в потемки боковой немощеной улицы.

Фонари горели очень далеко друг от друга, мрак кое-где разрывался освещенным окном. Был всего одиннадцатый час, а во многих домах уже спали.

УАЗ развернулся вдруг наискосок дороги, водитель включил фары, и яркие круги света вырвали из тьмы стену двухэтажного дома, номерной знак, − да не тот, что в вызове.

Проехали осторожно чуть дальше, еще раз снопы света вспороли темноту, расплющились кругами о бревенчатую стену на кирпичном цоколе, осветили у ворот парня в клетчатой рубашке, брюках в обтяжку и черных лакировках. Прихрамывая, парень двинулся к машине, и Лиля тоже стала выбираться из кабины.


− У жены сердечный приступ, − сказал хромой скорее зло, чем с тревогой, и, когда появилась санитарка с ящиком, пошел впереди, показывая дорогу.

Во дворе у забора белел душистый табак. Лиля на ходу сорвала цветок и поднесла к лицу. Хромой шагнул в дверь подвала, как в черную пропасть. Какие-то секунды его не было видно, затем вспыхнул внизу фонарик, желтый круг света, мечась, бежал за черными лакировками, точно боялся отстать, и, когда замер на месте, раздался скрип отворяемой двери. Шаря рукой по стене, едва различая ступеньки, Лиля спустилась в подвал и очутилась в комнате с толстой балкой поперек нависшего потолка. Цветастые шторы отделяли какие-то хозяйственные углы, мебель стояла так тесно, что к кровати, на которой дурным голосом ойкала молодая женщина, пришлось протискиваться. Рубашка на ней промокла от пота − хоть выжимай. Лиля выслушала женщину. Нет, это не было приступом сердечным, Скорее нервное.


− Обидел кто? − сразу оценила обстановку санитарка.

Лиля ввела успокоительное. Ожидая его действия, пошлепывала больную ладонью по виску, по щеке, гладила лоб, успокаивала, как ребенка.

Парень угрюмо наблюдал за ними.

− Обидели, обидели, − утешала Лиля. − Ну, ну, сейчас пройдет.

− Кто ее обидел? − огрызнулся хромой.

Лиля уничтожающе взглянула на него.

− Грейте воду, чего стоите? Утюг включите.

Пока он возился за шторой, грел воду, искал утюг и резиновую грелку в шифоньере, Лиля снова выслушала сердце.

− Это нервное, − заключила она. − С сердцем у вас все в порядке.

Хромой появился с грелкой.

− Теперь мне ясна болезнь моей жены,− проговорил он многозначительно и зло. Тон его не предвещал ничего доброго.

− Мне плохо, а он в парк собрался, на танцы, − слабым голосом пожаловалась женщина.

− А ты вопи погромче.


Лиля помогла женщине снять мокрую рубашку. На мгновение засмотрелась на нее: так хорошо была сложена − совсем молодое, гибкое и нежное тело, − поймала брошенный халатик, одела, в него женщину, укутала в одеяло, приложила теплый утюг к ногам, грелку − под руки. Можно уходить.

− Вы подождите, доктор, − попросил хромой.

− Нам ждать некогда.

Санитарка закрыла за собой дверь, и они снова очутились в непроницаемой тьме. Хромой стрельнул фонариком возле своей ноги, и круг света метнулся за черными лакировками, точно боялся, что его оставят здесь одного. Лиля выбралась из подземелья. Сорвала еще цветок табака − на руку упала капля сока.

− Берегите жену, глупый человек, − сказала она, остановившись перед машиной. − Такую жену беречь надо.

− Откуда вы знаете, кто виноват? У вас, раз мужик, то виноват. И так на цепи сидишь.

− Молчите уж.

− Себешники вы, мужчины, − поддержала ее санитарка. − В толк не возьмете: любовь одна, да на два сердца.


Лиля забралась в кабину. Грохнула дверца. Машина осторожно двинулась вперед.

УАЗ швыряло вверх и вниз, из стороны в сторону, как на испытательной установке. Лиля втянула голову, упиралась ногами, спиной, руками, но все равно при сильном броске ударялась головой о верх кабины. Дорога − под стать настроению. Дорога из Маньчжурки. Вызвали уже к мертвому. Лиля засвидетельствовала смерть. Дикую. От ножа.

− Сегодня еще ничего, − сказал шофер. − Зарплату не выдавали. А то отсюда только и возишь − народ тут бедовый.

УАЗ выбрался на ровное место, полз вдоль забора, освещал себе фарами дорогу.

В одном месте показались высокие ворота с арочной вывеской: «Бетонный завод».

− Здесь должен быть телефон, − сказала Лиля. Шофер остановил машину. Лиля спрыгнула на землю. В проходной техничка, согнувшись, мыла пол.

− Где у вас телефон?

Жест в сторону дежурки. Лиля вытерла ноги о мокрую мешковину и переступила порог.

− «Скорая», − отозвался в трубке сонный недовольный голос диспетчера.

− Доктор Бабаян. Бетонный завод.

− На пункт.


Пока Лиля дозванивалась к диспетчеру, в проходную заглянули две работницы.

− Чего не видели! − крикнула на них, выпрямившись, техничка.

− Хотим видеть, кого увозят.

− Никого не увозят. А ну назад! Натопчете. Совести у вас нет. У-у, головешки бестолковые!

Женщины взглянули на Лилю, поверили ей, что она просто воспользовалась здесь телефоном, и скрылись в темноте двора. Техничка повернулась к Лиле, узнала ее. Это была Кузина.

− Ночью мы белых халатов страх как боимся. Раз «скорая» − значит, травма.

− Как живете? − спросила Лиля.

− Ничего живу, спасибо. Сутки дежурю, двое − дома.

− А девочка учится?

− Дочка у меня − во! Остра умом. От башковитого ее родила.

Лиля улыбнулась, попрощалась и пошла к машине.


Они еще долго плутали по закоулкам, пока не выбрались на магистраль у крутого поворота. От этого поворота шоссе широко распахнуто в стороны, как две руки.

Слева, одна за другой, неслись легковые машины с зажженными фарами.

Лиля откинулась на спинку сиденья, завороженно смотрела на проносящиеся машины. Хорошо, что есть это сверканье лака, стекла, эта праздничная яркость света; хорошо, что есть асфальт в бетонных берегах, хорошо, что есть эти тонкие столбы с лампами, хорошо, что есть веселье, человеческая жизнь, а не только бьющаяся в истерике душа.

И снова вспомнила она Диму у себя в комнате, покорного, с таким славным и добрым даже в озарении страсти лицом. Нет, у них не будет грубости, обмана, у них все устроится по-иному. Никогда у нее не будет истерик из-за Димы.


Машины, приближаясь слева, на вираже вдруг переставали источать слепящий свет, проносились плавно, как на параде, давая разглядеть себя от радиатора до багажника. Одна за другой.

УАЗ выбрался на шоссе и вскоре въехал во двор больницы. На приколе уже отдыхали две машины − значит, стихло.

Лиля толкнула дверцу и спрыгнула на землю. Навстречу ей поднялся со скамьи человек с круглой стриженой головой. Дима! Это было так неожиданно, что, когда он приблизился к ней, ткнулась лбом ему в плечо. Эта слабость, потребность в защите длилась миг. Лиля отстранилась и направилась к скамье под окном. В комнате врачей и санитарок свет был погашен. В смежном кабинете под яркой лампой, уронив голову на руки, между телефонами дремал диспетчер. Слышался храп шоферов.

Дима присел рядом с ней на скамью.

− Я не могу больше без вас, − сказал он.

Она взяла его руку в свою − ничего не надо говорить. Ей стало до слез хорошо от его признания, но из памяти не шла женщина в истерике и бегущий на танцы муж. Лакировки надел.

Разве им врач нужен?

Показать полностью
  •  
  • 1
  •  

Непара носков

Вот такой баннер висит у нас в городе.

Непара носков реклама, Экономия, Ульяновск
  •  
  • 7028
  •  

Несовпадение. 7 глава. (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)

в

По коридору, ссутулившись, будто изнуренный длительной болезнью, переставлял негнущиеся ноги Лешка Сысуев − рентгентехник. В распахнутом халате лоснилось загорелое тело. Из кармана торчали отвертка и красные ручки пассатижей.

Он остановился, подождал, пока Дима подойдет поближе: не раскроет рта, если человек от него дальше, чем на шаг. Не сговариваясь, отошли к лестничной площадке покурить. Лешка шаркал. Разношенные туфли, черные и остроносые, специально без шнурков, спадали при ходьбе, не позволяя высоко задрать ногу.

На площадке белел диван, а в углу на табуретке высилась кадка с пальмой.


Они курили, улыбались, поглядывая друг на друга. С Лешкой можно простоять так: не произнести ни звука и уйти с ощущением, что поговорили по душам. Какая-то разжиженность мозгов. Ни одной путной мысли. Просто приятно видеть небритое лицо, усики под острым с горбинкой носом, глаза, приятно видеть стены, улыбаться, знать, что кто-то стоит рядом − не обязательно друг, но и не враг, просто человек. И тоже смотрит на мир такими же глазами, как и ты. Так по вечерам мальчишки собираются на улице, возле трубчатых перил, ограждающих тротуар от дороги; кто сидит на этой ограде, кто прислонился; ничего не говорят, курят, провожают взглядами проходящих девушек. Иногда произносят что-то нечленораздельное. Сигналы присутствия: «Я здесь». − «И я здесь».

Сонность и расслабленность − всего лишь способ беречь силы.


Место техника в больнице Лешка Сысуев считал временным. Платят не густо, но работа − не надорвешься, начальство либеральное. Настоящая жизнь − вечером, в политехническом институте, там он студент и тренер по боксу одновременно. Учится он с пятого на десятое, по два года на каждом курсе, но когда его прижимают, спортивные боссы заступаются, и его оставляют в покое.

Боксер первого разряда, Лешка прикидывался в больнице почти паралитиком. Дима, когда прошлой осенью приехал в Плёсс, поверил, что это так, пока однажды, проходя по улице, не увидел его в компании ребят. Это был совсем другой человек, великолепно одетый, отутюженный, осанистый, оживленный, подобранный. Дима нарочно вернулся и прошел еще раз мимо. Лешка поднял руку: мол, не сомневайся, это я.

Он знал, что Диме известно его второе обличье, не сутулое, не расслабленное, не шаркающее. Поэтому оба улыбались друг Другу.


Лешка пососал сигаретку, вдавил окурок в грунт пальмы.

− Ты бы меня отпустил, старик, − попросил он.

− Имей совесть, ты мне нужен.

− У меня сессия, пять экзаменов. Надоел мне этот институт до смерти. Не работаешь по-настоящему, не учишься по-настоящему. Все нервы вымотало.

− Так плюнь.

− Жизнь не разрешает. Человек человеку друг, но нужен поплавок.

Он покорно зашагал впереди Димы к кабинету.

В распахнутое окно слышался говор и шаги прохожих; когда по дороге шла тяжелая машина, все тут вибрировало. Лешка Сысуев курил и рассеянно смотрел по сторонам.

− Посмотри, хорошо? − спросил Дима.

− Хорошо,− сказал Лешка, не глядя.

− Я серьезно.

− Так я без очков не вижу.


К затее Димы он относился без энтузиазма. Механический завод в принципе согласился изготовить томограф, но потребовал чертежи, оформленные по всем правилам. Выручить мог только Лешка, а он увиливал. Среди многих приспособлений для сложных рентгенограмм в Кевде Дима спроектировал и томографическую приставку. Получал снимок срезов на разных глубинах. Воспалительный очаг, туберкулему или опухоль можно не только зафиксировать, но и определить их локализацию. Ломов просил ничего не менять в кабинете, но еще до ухода его в отпуск у Димы был с ним разговор о томографе, и Виктор Борисович согласился, что вообще неплохо бы его иметь, хотя это «лишние хлопоты».

Серчать он не будет, если, вернувшись, застанет в своем кабинете некое усовершенствование. Томограф прост в обращении, хлопот с ним не так уж много. Пусть старик порадуется. Придет, войдет в кабинет, увидит томограф, повесит голову и будет о чем-то долго размышлять.

Ничто не доставляет такого удовольствия, как радость людей, которых любишь. Увидеть, как вспыхнут глаза от удовольствия, − ради этого стоит постараться.


− У меня есть предложение, − сказал Леша.

− Рац?

− Да, рац. Пойдем попьем газировки. Тут на углу всегда холодная.

Дима рассердился:

− Чего придуриваешься?

− Мне нетрудно, старик. Я привык, что меня эксплуатируют. Не пищу. Но денег не дадут. В смете нет такой статьи, на изобретательство.

− Это не твоя забота.

− Отлично, старик, ты объясняешь доходчиво. Дней через десять получишь листы.

− Нельзя ли поскорей?

− За скорость платят даже на железной дороге.

− Мы же не для себя стараемся.

− А, старик, не делай людям хорошо, коль тебя не просят. А то жди неприятностей.

− Ты о чем?

− О том.


Дима нагнулся к эскизам. Значит, и Лешка уже знает. А он заметил это только сегодня, на третий день. Ощущение неладности его мучило, мучило, а только сегодня утром озарило. Скопцова не присылает на рентген больных. Он обмяк в темноте. Страх, совершенно незнакомый, парализовал его.

Ужас ненужности − это состояние, похожее на агонию, он ощущал не более минуты и успел ясно представить себе, что это.

Он хотел было побежать к Скопцовой, накричать, потребовать объяснений, но у него хватило соображения, что в таком состоянии все его крики, угрозы будут звучать как мольба о пощаде. Никогда не забудет он этих мгновений ненужности. Она просто мерзавка.

− Что говорят?

− Всякое.

Красивая, неглупая вроде бы, а мерзавка. Больных пришлет − никуда не денется. Но что делает! Демонстративно не доверяет. Ведь так легко жить. Слишком даже легко: если дела не клеятся, свалить вину на кого-нибудь. Очень даже важно иметь, на кого свалить вину. Тогда все ясно: неладно, потому что игрек нехорош, упрям, все путает. Не надо утруждать себя анализом действительных связей, интимных и тонких. Раз есть виноватый, действовать надо против него. Сколько энергии расходуется на то, чтобы устранить или уничтожить виноватого! А что толку? Разве действительность изменится от того, что выколют глаза зрячему! Это, собственно, уже не дело. Только видимость дела. Что в таком подходе общего с наукой? С истинным познанием жизни? Ничего. Глупость. Дебильность. Как же быть? Бежать жаловаться? Но это мерзко. Мерзко!


Он поймал себя на том, что распаляется.

Он одернул себя. Брось, нехорошо. Забудь. Вместо того чтобы думать о деле, о больном, ты ищешь, как уязвить Скопцову. Нехорошо. Чуть что, так лезешь в драку. Какой-то центр склочного возбуждения. Юлька тысячу раз, предупреждала: «Не вступай в спор со свиньями. Чтобы стать им понятным, тебе придется хрюкать». Будем делать томограф.

− Ну и чихать!

Леша что-то заметил, насторожился и вдруг прямо из сидячего положения кинулся в дверь. Минуты через две просунул голову.

− Старик, − поманил он пальцем.

Дима поднялся и вышел в коридор.

− Вот понаблюдай, − сказал Лешка.

Отсюда хорошо была видна сестринская комната. Там перед зеркалом сестра примеривала пушистую шапку − кто-то купил ее в обеденный перерыв и притащил в больницу. Обок, судача, идет или не идет, суетилась еще сестра.

Весть о шапке разнеслась по отделению бесшумно и быстро, как по телеграфу; стали появляться сестры в белых косынках, направлялись в одно место, как заговорщицы; каждая примеривала шапку; возбуждение усиливалось, слышались громкие восклицания.

В дальнем конце коридора показалась начмед Рытова. Полная, грузная, она двигалась неторопливо, стараясь угадать, откуда шум.

− Сейчас она им клизмы поставит, − обрадовался Лешка. Он предвкушал удовольствие.

Рытова еще посреди коридора определила, что визги несутся из сестринской комнаты, а когда подошла к дверям и заглянула, строгость на ее лице сменилась любопытством.

Ее тут же окружили; через минуту она примеряла шапку, и все толкались вокруг нее, ахали, всплескивали руками, поправляли на ней шапку, говорили, наверно, приятное. Даже отсюда было видно, как порозовело от удовольствия ее рыхлое лицо.

− Баба остается бабой, − произнес разочарованно Лешка.


Дима собрался было вернуться к себе в кабинет, но увидел Оброчнева.

− Илья, минуту.

Лешка двинулся навстречу старшему ординатору своей шаркающей походкой, едва волоча ноги, руки отвисли, как плети, и вдруг перед самым лицом Оброчнева взлетела, кувыркаясь, черная туфля. Оброчнев отшатнулся.

− Дурак! Ненормальный! − заорал он.

Лешка растягивал губы в усмешке, держа пойманную туфлю в руке. Надел ее и зашаркал дальше.

− Илья, − начал решительно Дима. − Я просил вас подготовить попика.

− Антонина Ивановна считает нужным воздержаться от рентгеноскопии желудка.

− Вы вообще перестали присылать ко мне своих больных.

− Чего же вы хотите? Если становишься у кого на пути, будь готов, что тебя могут и пихнуть мал-мала.

− Я стою у вас на пути?!

− Запомните, Дима, что я вам скажу: Антонина Ивановна хочет быть святой. А вы ставите под сомнение ее святость.

− Не святость, а диагноз.

− Для нее это одно и то же. Зачем это вам? Я сам никогда не ставлю под сомнение мудрость вышестоящих товарищей и вам не советую. Вышестоящий товарищ всегда прав − я болен этой истиной с детства.

− Полечиться надо, Илья.

− Поздно. Я хроник. А хроники, как вам известно, неизлечимы.

Что за человек! Треплется или говорит серьезно? Никогда не поймешь.

− Илья, вы же врач!


Он поморщился, точно услышал неприятное, поскреб ногтем шею, простонал, досадуя, что его слова никак не доходят.

− Милый Дима, у меня к вам один вопрос.

− Что за вопрос?

− Чисто каверзный вопрос. Отвечайте, куда ведет вот эта лестница − вверх или вниз? Время − полминуты.

Господи, какие только глупости не приходят человеку в голову! Вверх или вниз... Чепуховый вопрос, а сразу не ответишь.

− То есть это зависит от того, куда вы сами движетесь: если вверх, то вверх, если вниз, то вниз.

− Не юлите: если-если. Отвечайте прямо: вверх или вниз?

− Я вам говорю: это зависит...

− Время. Вы повторились − значит, сдаетесь. А это всего лишь лестница... Хорошо, попика я вам приготовлю на завтра. Он мне очень не нравится, − заключил он совершенно неожиданно.

− Ценю ваше мужество.

− Ладно. Мое мужество оценят потомки. А вот он сам, легок на помине, «иже еси».

Отец Александр вышел из палаты, придерживая на груди куртку. Завидя Диму, слабо улыбнулся в бороду и направился к нему.

− Рад вам, доктор.

− И я вам.


Лиловые овалы глазниц занимали пол-лица между бородой и высоким выпуклым лбом, в их лиловатости было какое-то выстраданное спокойствие. Дима не знал, чем так нравится этому человеку, но после того разговора в кабинете отец Александр часто высматривал его в коридоре, останавливал сказать несколько слов и глядел на него так вот влюбленно.

− Душно в палате, − пожаловался он. − Запах меня мучает. Вот тут и узнаешь, как пахнет плоть человеческая.

− Не фимиам, а? − пророкотал Оброчнев.

− Не фимиам, − согласился тот с улыбкой. − Скоро ль вы меня, доктор, выпустите? Истомился я тут в одиночестве.

− Все в руках божьих, − закатил глаза Оброчнев. − А что вас, батюшка, никто не навещает? Вы тут уже месяц загораете, а ни одна собака не заглянула.

Отец Александр, сконфуженный, опустил глаза долу.

− Работы много у людей, − сказал он. − Да и у нас самих тоже. С утра до ночи покоя не знаешь. У священников день ненормированный: кого похоронить, кого крестить. Все на ногах.

− Так и платят вам небось прилично.

− Я получаю скромно. Пятьсот рублей.

− В месяц?

− В месяц.

− Вот так скромники! Да я за такие деньги тоже рясу напялю, буду кадилом размахивать. А еще богомольные старушки подношения в узелках волокут. Жить можно! За такие деньги можно в бога верить!

Отец Александр вспыхнул, щеки его порозовели.

− Я верю истинно, доктор.

− Я не про вас. Одну минуту. Простите...


Оброчнев кинулся кого-то догонять, а Дима предложил его подопечному пойти посидеть в рентгенкабинете − там свежо и прохладно.

− Есть среди нас, пастырей, и такие, кто от больших денег забыли свой сан и назначение, есть и такие, не отрицаю, − говорил отец Александр, входя в кабинет. Реплика Оброчнева, видимо, задела его за живое. − Так я их не одобряю.

Как и в прошлый раз, он занял место сбоку стола, куда обычно сажали пациентов.

Кабинет хорошо проветрился, отец Александр задышал на всю грудь, успокаивался; взгляд его скользнул по аппаратуре, смущавшей, очевидно, его мысли.

Дима закурил, отошел к вентиляционному коробу, пускал дым в решетку и ждал с чуть насмешливым любопытством, что скажет собеседник.

− Считаете ли вы, доктор, что человек − феномен сугубо физический?

− Что значит «физический феномен»?

− Мы видим этот предмет. − Отец Александр приподнял пресс-папье. − А когда постучим, слышим звук. − Он несколько раз постучал согнутым пальцем по крышке. − Робот тоже видит и слышит. А проявление ли это высшей субстанции?

Знания свои отец Александр черпал из популярных изданий, газет и журналов, и в науке был явно не силен. Роботы − творения человека − его изумляли, и мысль его, видимо, заклинилась на них.

− Высшая субстанция − это что? Душа? − спросил Дима.

− Душа.

− Робот − пока идиот. Бездушный.


Дима растолковал эту мысль. Делая паузы, чтобы затянуться и выдохнуть дым в вытяжной короб, он говорил о механизмах психической деятельности, о том, что науке они пока не вполне ясны, но когда разберутся, моделирование эмоций, возможно, станет реальностью.

− Значит, конец приходит человеку?

− Не человеку, а религиозному мышлению.

Отец Александр как-то сразу сник.

− Может быть, я запутался, доктор, − признался он устало. − Может, и запутался. Лежу часами на больничной койке и думаю. Думаю. Найдет на меня, то говорю себе: «Хорошо. Нет бога», − и сразу тьма обступает меня. В дне прошедшем тьма, в дне текущем − тьма, в дне грядущем тьма. Отрекшись от веры, как мне жить? Где силы достать − разобраться во всем, в жизни этой путаной? Кто вдохновит пророческим словом? Нет пророков, − огорченно вздохнул он.

− Зато последователей много.

− Это и плохо. Пророки страдают, последователи устраиваются.

Дима улыбнулся: уж не считает ли себя отец Александр новоявленным пророком? Получая пятьсот рублей в месяц.

− Вы ведь еще молоды, Александр Иванович, − сказал он.

− Какая ж это молодость − полвека?

И отец Александр надолго замолчал.

Щелкнула дверь, палатная сестра просунула голову.

− Дмитрий Михайлович, попик у вас?.. Ах, вот вы где! Батюшка, так нельзя, − закричала она, входя и ничуть не смутившись. − В постель! Быстренько марш.

Отец Александр поднялся, потерял пророческую осанку.

− Неудобно мне, доктор, просить вас о том, отрывать от святого дела, да заглянули бы разок в палату. А то душа тоскует... А будет ли робот тосковать по другому роботу, как человек по человеку?

Сестра хмыкнула и увела его.


Последующие после примирения с Лилей дни Дима жил с горячей головой и все меньше понимал, что с ним происходит. На любовь это не было похоже. С Юлькой его вечно куда-то мчало, кружило легко, весело, радостно, а сейчас его будто давило тяжелое заболевание. О Лиле он думал постоянно, а когда хотел сосредоточиться и понять, что это за мысли, они пропадали, и он мучился, пытаясь воспроизвести их, но ничего не получалось. Когда бороться с желанием видеть Лилю становилось невмоготу, он брал снимок, отправлялся в поликлинику, где она вела прием, якобы затем, чтобы обсудить больного, присланного ею на рентген, но глаза их, встретившись, застывали, начинали свой особый разговор, и на лице ее появлялась эта растерянная полувопросительная улыбка: откроет ему сокровенное и беззащитное, а вдруг он опять, как тогда на крыльце, грубо растопчет его? И он уходил от нее еще более подавленным.

На Пушечную он собирался идти раз двадцать, запасался вполне, казалось бы, убедительными поводами: Горшкову, к примеру, перевели в хирургию, а ему хочется узнать у Бабаяна, как она там. «Это проще сделать по телефону», − возражал он себе и не ходил.

А тут еще Скопцова нагоняла на него тоску.


В этом невеселом состоянии он оказался после работы на «бродвее», остановился у автомата попить газировки, не успел поднести стакан к губам, как увидел Лилю. Она шла по краю тротуара возле бордюра, где асфальт не был так размягчен зноем, и почти волокла за собой на длинном ремешке капроновую сумку, большую, черную, с позолоченными молниями. В движениях ее чувствовалась усталость − работа на участке, видно, сильно ее изматывала.

Серый «жигуленок» катился чуть позади нее, впритирку к тротуару, открытая его дверца, как крыло, скребла бордюр, и парень в желтом батнике, высунувшись, издавал

призывные звуки, переходя с крика на свист.

− Эй, си, сиу, эй!

Лиля, по всему было видно, не слышала призывов из машины. Дима, обрадовавшись и не допив воды, бросился ее догонять, но в это время она глянула через плечо назад, парень тотчас же еще шире открыл дверцу и пригласил:

− Садись.

Лиля остановилась, «жигуленок» тоже. Парень улыбался − у него были толстые чувственные губы. Лиля, глядя на него сверху вниз, заулыбалась в ответ − встретила, должно быть, школьного товарища.

Дима хотел было идти восвояси, раздосадованный тем, что его опередили, но заметил, что Лиля почему-то недоумевает от этой встречи, и остался в нескольких шагах от нее.


− Может быть, ты назовешься? − сказала она парню. − Я что-то тебя не помню.

− Садись − вспомнишь.

Она нагнулась, чтобы сесть в машину, но передумала.

− Я все-таки тебя не помню.

− Садись − познакомимся.

− Ах, вот оно что! И куда поедем?

− В «Дубки», куда ж еще?

Дима знал этот загородный ресторанчик.

− И что потом?

− Вина выпьем.

− А потом?

− Как захочешь.

Глаза этого пижона нехорошо блестели, а ухмылка была жалкой: не уверен был − клюнуло или нет.

Лиля отступила на шаг.

− А тебе твой папа не говорил, что ты недоносок?

− Что?!

− Это я тебе как врач говорю.

− Сиу, эй! Где тут милиция? Оскорбляют!

− Шут гороховый.


Лиля повернулась, быстро пошла в обратную сторону и налетела на Диму.

− Как это вам нравится?! Прямо для этого подонка меня мама родила!

«Она родила тебя для меня», − подумал Дима и при этой мысли, возникшей сама собой, сразу повеселел. А Лиля была разъярена.

− Проводите меня, − сказала она. − Шагу нельзя ступить, чтобы тебя не приняли за проститутку.


Домой ни ему, ни ей не хотелось, они отсидели сеанс в кино, а когда вышли, был уже поздний вечер. Улица, пустынная, насколько хватал глаз, сужалась впереди. Неоновые фонари на высоких столбах, косо нацеленные в небо, то гасли, то вспыхивали.

Из ближнего переулка вынырнула парочка, закачалась в обнимку впереди. Белели скрещенные на спинах руки. Женщина пела слабеньким, но высоким голосом:

Он ушел, ушел мой сероглазенький,

В ночку лунную тоскую у окна.

В слабеньком ее голосе дрожала радость, что все у нее не так, как в песне, все наоборот, хорошо, она не тоскует у окна, а ее сероглазенький рядом, прижимает к себе, любит и не бросит.

Они исчезли в потемках бульвара, и Дима с Лилей тоже пошли по тесному ущелью между тополями, наполненному горячим дыханием, прерывистым шепотом, смешками, жаром тел, льнущих друг к другу.


Впереди, расталкивая темноту, возник красавец тополь. Яркий фонарь высвечивал его крону до самой глуби, каждую веточку и каждый лист, пространство между ними.

Дима легонько коснулся плеча Лили − первый раз коснулся ее, будто оказал ей «замри». Она остановилась и, запрокинув голову, смотрела туда же, куда и он, в зачарованный среди листвы мир.

Сердце его работало сильно и гулко. Отныне, поверил он, с Лилей ему будет легко, самые простые вещи преобразятся, обретут красоту, как этот великолепный тополь, сказочно измененный светом фонаря.

Он снова коснулся ее плеча − «расколдовал». И Лиля сказала:

− Хм. Еще бы гномиков туда.

Покинув бульвар, они долго бродили по улицам, к дому на Пушечной добрались уже за полночь и целовались на крыльце.


На другой день к вечеру Дима примчался к Бабаянам, распаленный желанием видеть Лилю, ощутить ее близость, но его ждало разочарование: Лиля собиралась из дому − отец уломал ее подежурить ночь на «скорой», самую трудную ночь, с субботы на воскресенье, и в спешке она что-то дописывала за столиком у окна.

Летом у Бабаянов окна держали открытыми с утра до ночи, в комнатах от близкой реки было прохладно и сыро, как на улице.

− Подождите, я сейчас кончу, − сказала Лиля, а он не мог усидеть на месте, вставал, расхаживал по комнате. Лилю он видел со спины: плечи и руки обтянуты плотно черным свитером, а меж черными локонами − нежные выпуклости шейных позвонков; трикотаж при глубоком вдохе растягивался на боках, и тогда сквозь тонкую вязку просвечивала белая ткань лифчика.


Он подошел, обнял ее и, пригнувшись, дышал ей в шею. Она счастливо втянула голову в плечи и рассмеялась.

− Дима, вы мне мешаете.

Он не отходил. Тогда она поднялась, подвела к шезлонгу, усадила, дала книжку в руки.

− Садитесь и не двигайтесь.

Она вернулась за стол, несколько минут была еще занята, а когда заклеивала конверт, скосила глаза в сторону Димы, точно поощряла подойти.

На конверте, который она отложила, был ереванский адрес. Кровь бросилась Диме в лицо, но в недрах его мозга мелькнула мысль, что Лиля разделывается со своим прошлым. Глаза ее были смело открыты ему, потом взгляд их смягчился, стал блуждать по его лицу, изучая каждую черточку в отдельности, будто по ним хотела понять, есть ли в Диме серьезность, можно ли ему доверить себя, подлинна ли его любовь.


− Не знаю, что бы я ради вас сделал, − сказал он.

Она тут же свела все на шутку:

− В таких случаях совершают подвиг.

− Я серьезно.

− Дима, вы меня смущаете, − сказала она, поднялась, отстранила его, схватила свою сумку, стала рыться в ней, чтобы успокоиться. Тысячу раз видел он женские сумки, а сейчас белая палочка помады, носовой платок, записная книжка, гребешок среди оборок и складок серого шелка − все волновало, имело особое значение и смысл.

Лиля извлекла из сумки пузырек с духами, отвинтила пробку, коснулась ею висков, потом опрокинула пузырек на палец, потрясла им, подошла к Диме, провела надушенным пальцем по его бровям, тут же отошла, а он все стоял, подавшись вперед, ожидая продолжения. Лилю его покорность рассмешила.

− Вы славный, Дима, − сказала она. − Вы себе и не представляете, какой вы славный.

Теряя голову, он двинулся к ней.

− Дима, не зверейте. Мне на дежурство. Идите на улицу.

Он сообразил, что трогать ее сейчас, удерживать действительно нельзя, − чертово дежурство! Ринулся в дверь и на крыльце, дожидаясь ее, курил и остывал.

Показать полностью
  •  
  • 3
  •  

Массажный салон или...

Случайно увидела вот это объявление. И смутило вот это "под любые цели, в том числе и массажный салон". Это так то, про что я подумала, замаскировали? А то я что-то не представляю как делать массаж на двуспальной кровати без массажного стола. Ну и вообще как-то странно звучит.

Массажный салон или... одноклассники, сдача жилья, Бордель

UPD: это я не с позиции осуждения, каждый зарабатывает как может и хочет. Просто интересно стало - правильно ли я поняла или нет.

  •  
  • 12
  •  

Несовпадение. 6 глава. (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)

в

Ветвистый тополь заслонял окно, и сквозь мягкий фильтр очков кабинет начмеда Рытовой казался еще сумрачней. Дима уселся в кресло ждать − Татьяна Осиповна была занята, разглядывала за столом ленту ЭКГ, принесенную Лилей. Лента скользила между пальцами, крупными и рыхлыми, а на лице, тоже крупном и рыхлом, с едва проступающим румянцем на белых щеках, ничего не отражалось, зато в позе и манере, с какой перебирала ленту, сквозило легкое пренебрежение к тому, чем вынуждена заниматься. Рытова вообще не очень доверяла технике: рентгену, электрокардиографу, лабораторным анализам. Он заметил это за ней давно, знал, что консерватизм ее не от возраста, а от склада ума: ее опыт − а он был у нее огромен − преломился в ее сознании не четкими формулировками, не выводами, не описаниями из учебника, а, как у художника, живыми деталями, запахом, цветом, теплом или холодом, замутненностью или чистотой зрачков, вялыми или суетливыми движениями. И чутье у нее было художническое. Для нее, как для врачей прошлых веков, медицина была скорее искусством, чем наукой, но все же она понимала важность всякого рода аппаратов и приборов.


Незадолго до Диминого прихода Лиля, видно, изложила свои соображения и теперь, волнуясь, стояла, ждала суда − верно или неверно то, что она думает.

Сидя в кресле и наблюдая за обеими женщинами, Дима понемногу успокаивался. Нервничал он с утра. Его мучил страх, что за год без серьезной работы все перезабыл. Рытова скатывала ленту кардиограммы в ролик, кивала одобрительно головой.

− Я смотрю, тебя не зря учили, − сказала она.

Лиля, ждавшая похвалы, навалилась грудью на спинку стула, расплылась в улыбке.

− Я и сама не дурочка.

Рытова подняла к ней лицо, и в ее маленьких глазах засветилась насмешливая гордость мастера за любимого ученика.

− Избытком скромности ты не страдаешь. Надо было тебя сразу окунуть в серьезное дело, взять в стационар, − сказала она. − Зря уступила. Летние отпуска, участки оголены − я это знаю не хуже других... Теперь до осени. Осенью возьму тебя к себе, в свое отделение. Грандесса пусть пошумит, а специалиста я из тебя сделаю.

Рытова, помимо того что была начмедом, вела еще и второе терапевтическое. Это обстоятельство ставило их как бы на одну доску. Скопцова тонко пользовалась этим, сохраняла автономию и независимость. Рытова признавала это равенство: «Ученого учить − только портить».


Дима перевел взгляд с ее доброго рыхлого лица на Лилино, молодое, гладкое, без морщин. Дружба хороших людей всегда доставляла ему радость. Раньше он думал, что такой человеческой спайки, как в Кевде, нигде больше нет. Он не анализировал ее природы, но так уж получилось, что новички быстро усваивали принцип основоположников: все хорошее тут и все плохое на их совести. Желание показать себя не давало коснеть, гаснуть интересу к науке. Их сообщения в Москве, в Центральном институте усовершенствования и на зональных конференциях создали молву в медицинских кругах, что в Кевде собрались умные и думающие ребята. То, что Дима испытывал, думая о своих друзьях, он мог бы назвать благодарностью к судьбе. Замечая подобные отношения между другими, он всегда радовался. Что-то похожее − это трудно назвать просто выручкой − существует между бывшими фронтовиками. Однажды у Бабаяна случилась серьезная неприятность − Рытова встала на защиту, спасла. Наверное, она тоже благодарна судьбе за свою принадлежность к фронтовому братству.

Дима чувствовал в ней близкого по духу человека, а она относилась к нему неровно, то благоволила, то замыкалась, хотя с ее друзьями, Бабаяном и Ломовым, у него установилась самая тесная дружба. Когда случалось оставаться с ней наедине, разговор никогда не выходил за деловые рамки. Диме порой казалось, что женским чутьем она угадывает его глубоко затаенное преклонение перед Скопцовой и не прощает ему этого. Но с другими, как сейчас с Лилей, она может быть в его присутствии откровенной и не стесняться своих чувств.

Он решил, что разговор у них закончен, можно вставить слово, спросить, придет ли она на бронхографию Горшковой. Его вопрос сразу погасил что-то в лице Рытовой.

− Приду. Горшкова меня очень беспокоит. Нехорошая она какая-то. Боюсь, как бы не пришлось нам переправить ее в хирургию, к ее отцу. − Она кивнула на Лилю.

− Давайте сначала посмотрим.

− Я приду.

Ему хотелось посидеть тут еще чуть, но разговор был исчерпан, и его присутствие могло показаться навязчивым. Он поднялся и вышел.


Однажды, в первые недели работы, Лиле приснился кошмар, будто едет в санитарной «черепашке», внутри все демонтировано, нет ни кресел, ни салазок, одни только глухие стенки, пол да верх.

Даже на перегородке, отделявшей кабину водителя, занавески задернуты.

Лиля сдвинула занавеску и ужаснулась: за рулем никого не было. Баранка обмотана синей изоляционной лентой, а перед ней − пустота. Впереди на дороге возник столб с указателем: «Non nocere», и машина неслась прямо на него...

Лиля проснулась в страхе, с бьющимся сердцем, провалялась до утра, знала, что все это чепуха, вата, но перебирала в памяти все назначения за день, переживала, что прописала одной пациентке реопирин, а можно было обойтись чем-нибудь полегче.

Несколько дней она ходила под впечатлением этого сна. Помнился живо ужас, когда отвела занавеску и увидела в кабине неподвижную баранку, а перед ней − никого.

Она рассказала про сон Рытовой, изложила его как интересный клинический случай.

− Это к перемене жизни,− объяснила Рытова серьезно.

− К хорошему или худому?

− Не знаю. Наверное, замуж выйдешь.


В хлопотах о Кузиной тревога незаметно исчезла. Хотя получилось не так, как должно быть в жизни, то есть не по закону и справедливости, а по блату, она страшно рада, что все устроилось. От этой быстрой победы, пусть не она одержала ее, Лиля чуть выросла в собственных глазах. Оброчнев со скрипом, но уступил: «Ради красивой женщины чего не сделаешь!» Он засел за телефон в ординаторской, связался с каким-то важным человеком, подпустил чуть патетики в голос, рассказывая о мытарствах Кузиной, а через десять минут, закончив разговор любезностью, сказал Лиле: «Пусть твоя Кузина идет и оформляется».

Лиля была довольна, что женщина получит работу, и тем, что утерла нос директору завода. Нажали, так нашел куда поставить. Сразу бы так. А то выпендривался: найди ей место.

Выйдя от начмеда, она остановилась на крыльце. Воздух, небо, зелень − прелесть!

Под тополем в углу двора стоял Дима. Тополь, гладкоствольный и могучий, вырывался из теснины между больничным корпусом и поликлиникой. Весной его листья раскрываются, как сморщенные кулачки новорожденного, а сейчас, тускло-алюминиевые с изнанки, заслоняли окно начмеда; «ходячие» и навестившие их родственники собрались в тень: посидеть, покурить, поболтать без помех. Дима курил особняком и заметно нервничал.

Лиля спрыгнула со ступенек и направилась к нему. Вот и случай помириться. Зла на него не держит. После размолвки она грызла себя: обидела его, в сущности, ни за что ни про что.


− Послушайте, Дима, почему вы к нам не показываетесь? Папа меня совсем съел: я-де вас отвадила. Это правда? Неужели я такая страшная? − она чуть кокетничала. − Уж не обиделись вы на меня? Интересно − за что?

− Я не умею обижаться.

− Ну конечно! Это вы-то? Вообще, обижаться − глупое занятие. Давайте дружить просто. Некоторые вещи вам не понять, некоторые − мне, и не будем о них говорить. Идет? Знакомых у меня − раз-два и обчелся, а дружбой с вами отец дорожит.

− Мне он тоже нравится.

− Так мы вас ждем.

Лиля, веселая, пошла через двор. Еще недавно примирение казалась ей невозможным, а состоялось оно легко и в одну минуту.

Когда Лиля скрылась в дверях поликлиники, Дима вдруг понял, что свернул под тополь, курил и маячил у всех на глазах, как дурак, только ради этого: еще раз увидеть ее, объясниться с ней, покончить с глупым, угнетавшим его недоразумением.

Потом он сидел в кабинете, испытывая удивительную легкость на душе.


Тамара отсиживалась в лаборатории. После нелепого воскресного визита она один раз попыталась вызвать его на объяснение: «А я тебя ждала вечером, да, так и не дождавшись, спать легла». Она чувствовала себя обиженной, насторожилась, и приветливая улыбка исчезла с ее лица...

В мирном настроении Дима пробыл недолго.

Хлопнула дверь. Простучали по полу энергично каблуки. Знакомая походка. Вот уж с кем он хотел бы избежать сегодня встречи!

− А у вас свежо и прохладно. Вы неплохо устроились, я смотрю. В палатах духота, мухи. С мухами беда. Как ни борись, больные открывают окна.

Скопцова была настроена дружелюбно, а он, слушая ее, думал тоже незлобиво: только не надо портить мне настроение, а то все будет валиться из рук, измучаю себя и Горшкову.

− Дмитрий Михайлович, я сейчас встретила рентгенолога Папшеву. Иду из райздрава, а она − на базар. Вы с ней знакомы?

− Знаком.

Он видел Папшеву однажды на обществе рентгенологов. Делала сообщение о холецистографии. Показывала добротные снимки. Он тогда еще подумал: «Толковая баба».

− Она шла на базар купить кое-что, и мы с ней разговорились. Я поступила, может быть, неосторожно и рассказала ей о попике, с языка сорвалось. Вы знаете Папшеву, какая она любопытная! Вынь да положь ей снимки. Вы не возражаете?

Он даже не поднял головы. До чего смешная уловка! Но сказал миролюбиво:

− Встретите еще, скажите, пусть приходит и смотрит.

− Вот и отлично. Она здесь, у меня в ординаторской.

− Нельзя ли в другой день? Мне сейчас...

− Дмитрий Михайлович, неужели вы думаете, что у Папшевой столько свободного времени, чтобы приходить сюда по нескольку раз?

− Но ведь она шла на базар!

Рассердившись, он поднял голову и встретил взгляд в упор.

− Так мы сейчас придем, − сказала она тоном, не допускавшим более возражений, и поднялась.


Все-таки испортила настроение. Чтоб ей пропасть! Бабья манера давить: случайно встретила, случайно обмолвилась. Индюшечья хитрость. Да пошла она к черту с этим попиком. Пусть лечит как знает!

Он включил негатоскоп, достал снимок, сунул его край под резиновые ролики. Вот они, эти овалы справа, воздух в полости плевры, уровни жидкости... Если не знать, что была пункция, можно подумать о чем угодно. Тени есть тени.

Сказала она Папшевой о пункции?

Щелкнула дверь. Пришли. Папшева, женщина высокая и вообще крупных размеров. ступала тяжело. На фоне ее тяжелого топанья легко цокали каблуки Скопцовой. Гостья поздоровалась, остановилась у стола, вытянула шею, будто к чему-то принюхивалась. Дима погасил сигарету, разогнал рукой дым и уступил стул: с его места удобней видеть снимок на негатоскопе. Она села и поставила у ног большую хозяйственную сумку. Скопцова без сомнения проинформировала приятельницу во всех подробностях, но сейчас, будто на официальном консилиуме, хотя в этом не было никакой нужды, сделала сообщение о болезни попика. Папшева нагнулась к негатоскопу и после паузы заговорила о фридлендеровской пневмонии.

Она стала излагать свои соображения, и Дима еще раз убедился, что она толковый рентгенолог с натренированным зрением, и, как всегда, имея дело с компетентным человеком, говорил уважительно, возражал без горячности, отмечал тонкости, которые могли быть поняты только ею. Она слушала и кивала головой.

− А это что? А это что такое? − перебивала его Скопцова.

− Да подождите же! − Он удивился собственной резкости. Еще больше удивилась Скопцова и замолчала.


− Давайте немного почитаем,− разрядила обстановку Папшева. Нагнулась к своей сумке и достала толстый том «Рентгенодиагностики легочных заболеваний».

Ага! Так она шла на базар? И они встретились случайно? И этот том оказался в сумке тоже случайно и как нельзя более кстати? И даже закладка на нужном месте. Смешны, право, эти предосторожности. Истина любит открытый разговор.

Дима слушал краем уха, что читала Папшева. Сосуществующих теорий в медицине полно, каждый берет то, что его больше устраивает. Удивительно другое: вот их три человека; снимок один, и тени одни, а каждый видит их и толкует по-своему. Так наука ли это? Может быть, это все липа, его диагнозы, все, что он считает знаниями, весь его опыт, его умение читать тени? Папшева ведь толковый рентгенолог, что же дает ей основание говорить о фридлендеровской пневмонии? Не желание ведь угодить Скопцовой? Может быть, предвзятость? Когда тебе нагудят, когда настроят, увидишь именно то, что хотят.

Она закончила чтение.

Все было бы так,− возразил он как можно спокойней.− Но этот снимок сделали сразу после пункции. Возник пневмоторакс.

− При чем тут пункция? − выкрикнула Скопцова.

− Вы делали пункцию? − Для Папшевой это было полной неожиданностью. Нагнулась к сумке, спрятала книгу, выпрямилась, поднесла руку с браслетом к глазам.

− У меня есть немного времени, давайте посмотрим больного.

Платон мне друг, но истина дороже. Сегодня до Скопцовой, наверное, дойдет смысл этой поговорки.

− Сейчас приведу вам попика,− сказала она, раздосадованная, и вышла.

Папшева положила руку на стол, барабанила по нему пальцами − злилась, что приятельница так ее подвела, умолчав про пункцию.


− Снимите куртку, батюшка, − говорила Скопцова почтительно.− Вот так. А теперь прошу вас сюда. Вот так.

Она провела его за экран и сама заняла место за спиной Папшевой, рядом с Димой.

На вспыхнувшем экране в центре грудной клетки − плотная тень крестика. Правая сторона снова затемнена выпотом в плевру. На этот раз затемненность меньше, очистилась почти наполовину. Средостение смещено влево− верный признак плеврита. При абсцессе в легком средостение не сместилось бы. Папшева это видит сама. Нет смысла ей подсказывать.

− Очень хорошо! − обрадовалась Скопцова, показывая на очистившуюся от выпота часть. − Теперь пойдет быстро! Вот видите! − кивнула она торжествующе Диме. − Все хорошо.

− Это ничего не говорит.

− Просто вы упрямый человек.

Ах, ей нужно, чтобы и он думал так, как думает она. До чего странно работает человеческая психика! Отчего принимают желаемое за действительность? Сама-то себя Скопцова давно убедила, что пункции вроде бы и не было, а он упрямится. Беспокоило ее, что есть человек, который знает и помнит. Что же, если он тоже переменит мнение, забудет, тогда и неприятный факт исчезнет? Инфантильность мышления. Наверно, родители, чтобы утешить, учили ее, маленькую, бить в отместку стул или дверной косяк, о который она ушиблась. Но ведь это смешно − обижаться так по-младенчески на неприятности.

Папшева отключила аппарат, и Скопцова помогла священнику выбраться из-за экрана.

Поддерживая под локоть, передала его Эмме Ивановне, и та увела его в палату.


− Я все-таки склоняюсь к фридлендеровской пневмонии, − сказала Папшева. − У меня был идентичный случай. Диагностировала гнойный плеврит, потом оказалось − фридлендеровская пневмония. Очень похожий случай.

На своей версии − про абсцесс в брюшной полости − Дима не настаивал, но видел на снимке детали, которые не говорили за фридлендеровскую пневмонию. Что же касается «идентичного случая», то заметил, что «раз на раз не приходится»...

− Дмитрий Михайлович, вы разговариваете в непозволительном тоне, − обиделась Скопцова. − Я должна вам объяснить…

− Иногда и непогрешимым бывает полезно не объяснять, а слушать.

− Я не хочу с вами ссориться, но вы меня принуждаете.

− Научный спор − не ссора.

− Не заблуждайтесь, не советую.

Она вдруг растянула губы в злой улыбке, и на щеках возникло множество тонких концентрических морщинок.

Опять все кончилось глупо − с выяснения истины перешли на выяснение отношений. А ему делать бронхографию.


Эмма Ивановна лила ему на руки спирт из керамической чашки. Дима тщательно мыл их и проверял пока что глазами, все ли на месте. Зонд, фарфоровая ступка. Эмма Ивановна рядом. Анестезия Горшковой сделана... Горшкова сидит на кушетке в халатике. Руки положила на сомкнутых коленях. Какая покорность! Почему у больных, у слабых так силен этот рефлекс покорности? Чуть ли не все инстинктивно занимают такую позу.

Тамара готовит кассеты с пленкой. Уж она-то знает, что предстоит, какой темп.

А Рытова придет или не придет? Или раздумала? Тоже боится облучиться! За все время ни один терапевт тут не смотрел с ним своего больного.

Дима выпрямился, держал руки на весу, пока спирт испарится.

Эмма Ивановна подала фарфоровую ступку с пестиком. Взвесь должна быть идеальной: достаточно плотной и достаточно текучей, чтобы за несколько секунд покрыть стенки всех бронхов.

− Плесните спирту в ступку... Тэк. Теперь − спички.

Эмма Ивановна шарила руками по столу. Чего она возится? Почему так долго?

− Посмотрите у меня в кармане.


Она сунула руку в карман его халата, шарила там, и он ощущал толчки ее кулака в живот; потом достала спичечный коробок, чиркнула спичкой и понесла к ступке. Синее пламя рванулось вверх, когда она проносила спичку возле Диминой руки, и охватило руку до локтя. Какую-то долю секунды он с любопытством наблюдал, как горит его рука, охваченная голубым чехлом огня. Торопливо ударил по горящей руке другой, но она тоже оделась в чехол голубого пламени.

Вскрикнула Горшкова. Тамара бросилась к нему, сорвала на бегу полотенце с крючка, через мгновение она уже держала его туго замотанные руки.

− Дурак, забыл, что у меня руки в спирту,−оправдывался он виновато.− Не убрал...

− Ой, как я испугалась,− сказала Тамара, смотав полотенце с его рук. Чтобы Дима поверил, прижала его ладонь к своей груди, и он ощутил под нею сильные толчки сердца.− Ой, надо же! Это все через Грандессу. Она кого хошь из себя выведет. Ты про нее забудь сейчас, успокойся.

Сама она забыла про обиду, неожиданная забота восстановила ее права на Диму.

А он не успел даже обжечься. Не успел испугаться, испугал женщин. Хватит! Хватит! К черту! Анестезия не вечна. В его распоряжении будет всего полторы-две минуты. Ровно столько, сколько человек может выдержать удушье. Все зависит от слаженности движений его собственных, Эммы Ивановны, Тамары, Горшковой. Только бы она не закашляла. Мучительно задыхаться. Но ей придется пройти через это. Он должен успеть сделать два снимка − фронтальный и боковой. На ТУРе это было бы намного проще и быстрей. А тут повозишься... Он растирал взвесь в ступке, поглядывая на Горшкову. Трудно ей будет. Но надо, чтобы знала, что когда начнет душить, так и должно быть. Ну и все... Где же Рытова? Будет она смотреть или нет?


− Тамара!

Тамара бросилась вон из кабинета: поняла по крику, что нужно. Все будет хорошо.

Он показал на ступку со смесью Эмме Ивановне.

− Размешивайте.

Сел против Горшковой.

− Как настроение?

− Ничего, доктор.

− Сегодня вам будет тяжело. Все время помните: вы не должны кашлять. Закашляете, все испортите... И я не узнаю, что у вас. Вы не должны кашлять. И не бойтесь. Слушайте меня, делайте все, что я буду говорить.

− Постараюсь, доктор.

Он поднялся, пошел в угол кабинета надеть свинцовый фартук. Эмма Ивановна помогла ему, застегнула сзади ремешки. После этого направилась из кабинета.

Дима недоуменно смотрел ей в спину. Куда она? Кто же будет помогать ему?

− Эмма Ивановна! − крикнул он сердито.

Она остановилась и выжидающе повернула к нему лицо.

− Останьтесь. Будете подавать мне чашку н держать зонд.

− Я не буду облучаться.

Этого еще не хватало! Она же видит, в каком он состоянии! Не бежать же сейчас за сестрой. Она не обязана облучаться! Ну и что? Она же видит!

− Эмма Ивановна!

Он не кричал − просил, упрекал и стыдил одним именем ее.

− Я это делаю ради вас, Дмитрий Михайлович,− уступила она и направилась за фартуком.

Щелкнула дверь. Это Тамара привела Рытову. Наконец-то. Дима мельком взглянул на ее полную фигуру. Круглое лицо в тусклом свете стало еще более рыхлым − тени лежали в ямках, складках, морщинах.

− Наденьте фартук,− сказал Дима.

Рытова сделала пренебрежительный жест рукой.

− Наденьте, наденьте...


Рытова успокаивала Горшкову, провела ладонью по лбу, откинула волосы. Горшкова улыбнулась, обрадовалась, что рядом будет ее врач. Дима и сам почувствовал себя уверенней. Хорошо, что пришла. Чудесная женщина. Глаз у нее острый, и поможет в случае чего. Хорошо, если Горшкова человек, а вдруг закатит истерику?

− Ну, давайте.

Горшкова скинула с себя халат, рубашку, осталась в одних черных штанишках. Взобралась на стол и легла, вытянув руки вдоль боков. Дима вскарабкался на табурет, уперся коленом в край стола, осмотрелся в последний раз − всё готово, все на месте: Тамара за пультом, Эмма Ивановна с чашкой и зондом по ту сторону. С ней рядом Рытова. Без фартука. Бог с ней. Некогда уговаривать.

Он двинул экран, прицеливая его.

− Чуть передвиньтесь вверх,− попросил он Горшкову, но она даже не шевельнулась.

Начинается! Руки у него стерильны, и пока зонд не введен, пускать их в ход нельзя.

Помогла начмед. Щуплая Горшкова оказалась неожиданно тяжелой, притом, решив отдаться полностью на чужую волю, она рас-слабила тело. Рытова с трудом протащила ее несколько сантиметров. Заминка, к счастью, недолгая...

Он выключил рабочее освещение. Защелкали переключатели, вспыхнул экран.

Ритмично двигались ребра, и скобочка у предсердия на месте. Чертова скобочка!

Он показал на нее Рытовой. Та пригнулась, кивнула головой.

− Зонд!


Эмма Ивановна подала резиновую трубочку, тонкую и гибкую. Теперь угадать сразу в трахею. Не дай бог, начнет сопротивляться:

− Откройте рот и лежите не двигаясь.

Она открыла рот, он сразу попал зондом в трахею и облегченно вздохнул: лиха беда начало. И руки теперь снова мои.

− Помните − не кашлять!

Щелканье переключателей. Господи, спаси и помилуй! Поехали.

И сразу же на экране невидимый мультипликатор быстро-быстро стал набрасывать черные сучья безлистого дерева − это контрастная жидкость рисовала бронхиальное дерево. Он с волнением следил за этим удивительным, рождающимся на глазах рисунком. Стенки бронхов обволакивались быстро и полностью. А где же эта скобочка? Вот здесь где-то прыгала возле самого предсердия. Вот, вот. Что такое? Что та-ко-е?

Он стер со лба выступившую испарину. В бронхе выпирал внутрь бугорок, контрастное вещество обтекало его.

− Снимок! Снимок! Быстрее снимок!

Загремела кассета.

− Не дышать!

Вспышка. Одна, другая. Как молнии. Два снимка есть. Еще боковой.


Горшкова уже задыхалась. Только бы не закашляла. Потерпи, не умрешь, не умрешь. Молодчина. Ах, молодчина! Золото, а не человек. Еще секунду, одну секунду!

Он начал перевертывать ее на бок; мышцы напряглись под рукой − сейчас закашляет.

− Не кашлять!

Но его дикий крик был уже ни к чему. Горшкова метнула руку ко рту, зажимая его, тело билось в конвульсивном кашле. Легкие выталкивали из себя чужеродное. Эмма Ивановна подала полотенце. Горшкова плевала в таз и вытирала тубы полотенцем. Даже мучаясь от кашля, виновато вскидывала глаза на Диму. Рытова концом бинта вытирала ей лоб, откидывала волосы.

«Идиот, дал ей закашлять!» − ругал себя Дима. Он был еще разгорячен: не успел всего, что наметил. Хоть расшибись, а без приспособлений, что он разработал для себя в Кевде, ускоренные режимы просвечивания на этом старье не применишь. При сложных просвечиваниях важен темп, скорость больной меньше облучается, и почти исключена возможность ляпа.


Выигрыш − в долях секунды, но именно этих долей ему сейчас не хватило.

Когда первый приступ кашля стих, Эмма Ивановна, помогла Горшковой перебраться на кушетку, там мягче и удобней. Горшкова лежала на боку, измученная, свесив голову к тазу, прижимала полотенце ко рту. Рытова погладила ей висок.

Дима опустился на табурет: весь взмок от пота. Два дня готовился к бронхографии, а вымотало за секунды, он выпотрошен, тяжело дышит. Точно перекидал тонну угля. А Горшкова − молодчина. Не зря он сжимал себя в кулак − засек все-таки эту опухоль.

− А вы дотошный,− похвалила его Татьяна Осиповна.

Рука ее машинально гладила висок Горшковой, но взгляд был устремлен куда-то в темноту; он видел, что она озабочена, да своих мыслей не высказывает. Странно, он не в обиде. Никто на нее не обижается. Она выслушивает чужие мнения и поступает по-своему, если считает нужным, не обламывая при этом других, не доказывая их глупость или несостоятельность. Она не нуждается в таком способе утверждения своего «я».


− Позовите, когда проявите снимок, − сказала она и ушла. Она придет, посмотрит снимок, выслушает объяснение Димы, да так и не скажет, прав он или нет. Это она решит про себя и для себя. Без него. Ни сама, ни с помощью варягов не станет опровергать его. Она решает − для нее это самое важное.

Про бронхографию все же сказала одобрительно. Да, это был тонкий поиск. И удачный.

«А ты не совсем дурак», − похвалил и он себя и растянул губы в довольной улыбке.

Показать полностью
  •  
  • 4
  •  

Несовпадение. 5 глава. (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)

в

На кушетке лежал человек, голый по пояс, мастер из радиоателье. Оброчнев, сидя на краешке кушетки, пальпировал больного: крепкие и короткие пальцы то мяли вялый живот, то въезжали в подреберье.

− Тут болит?

Мастер покачал головой.

− А тут?

Вот уже несколько лет у него время от времени открывалось кровотечение из толстой кишки. Амбулаторная карточка распухла от вкладышей, анализов, заключений. Зимой он месяц пролежал в московской онкологической клинике. И никакого улучшения. Но и хуже не становилось. Ходить по врачам ему надоело. Привела его жена, невысокая, бесцветная, в крепдешиновом платье, − таких уже давно не носят. Стояла у дверей и неприязненно поглядывала на Лилю.

Лиля второй и последний день принимала больных вместе с Оброчневым. Он вводил ее в курс дела. Предполагалось, что прием будет вести она одна, а Оброчнев − направлять и подсказывать, если что не так. На деле же прием вел он, а ее участие было чисто символическим. Правда, сестра вызывала сразу двух больных, но почти каждый раз повторялась одна и та же сцена.

− Я записывался к доктору Оброчневу.

− Это тоже доктор.

− Я подожду.


Второй день такое унижение. Это ей нарочно так устроили: пусть Лиля сразу поймет, что одного звания врача еще недостаточно.

Все норовят попасть к Оброчневу. Еще бы! У него авторитет опытного терапевта. Но придет время − подождите! − и за мной побегаете, умолять станете, чтобы вас доктор Бабаян посмотрела.

− Много крови? − спросил Оброчнев.

− Бывает до полстакана. Особливо...

Оброчнев поднял руку, давая понять, что больше говорить не нужно, качал головой, будто услышал именно то, что хотел услышать, и напряженно обдумывает.

− Вы всем, доктор, делаете легче, − проговорила жена − а ему легче нету.

Оброчнев пересел к столу, вытер руки намоченным в хлорамине полотенцем. Переходя от кушетки к столу, он заметно отклонился, чтобы не задеть Лилино колено. Вел он себя корректно и дружелюбно, и по тому, как старается не коснуться ее даже случайно, Лиля поняла, что не забыл движения ее плеча на пляже, когда сбросила его руку.

− Любопытный случай, − сказал он. − Эта штука тянется у него несколько лет, а отчего − неизвестно. Поезжайте в Москву,− обернулся он к женщине.

− Так мы уже ездили! − она зло сверкнула глазами: боялась все время, что от нее хотят избавиться. − Где столько денег взять? Одного его не пустишь. Мне самой с ним ехать, вдвоем-то, а это сколько денег?! Где ж я их возьму. Я и так в долгах, как в репьях. Нет, вы уж тут лечите.


Оброчнев нагнулся к амбулаторной карточке, бурчал, делая запись.

− Лечите, лечите... Хорошо, − повернулся он к мастеру. − Будем лечить здесь. Положу вас к себе. Попробуем новое лекарство.

Женщина у дверей даже выпрямилась, обрадовалась, что не надо в Москву.

Мастер надел рубашку, привел себя в порядок, взял у Оброчнева направление.

− О каком лекарстве вы говорили? − заинтересовалась Лиля, когда они вышли.

− Секретное оружие, солнышко, − сказал громко Оброчнев. − Надежда. Хороший терапевт − наполовину шаман. Чем мы можем ему помочь? Шаманить, изгонять злого духа.

Сестра впустила сразу двоих: юркого мужчину лет тридцати и пышную холеную старуху. Мужчина забежал вперед, бормотал что-то про свою жену, которая «лежит с сердцем», про какого-то доктора Якимовича...

Лиля слыхала, что у Оброчнева есть частная клиентура − пятерка за визит, − и теперь этот человек ссылкой на какого-то доктора Якимовича заверял, что его можно не опасаться. Неужели это делается так открыто и просто?

Оброчнев из-под век косо взглянул на нее.

− Я не бог, − проворчал он. − Хорошо, я посмотрю. Заезжайте за мной к трем.

Осчастливленный, мужчина выскочил из кабинета.

Пережив минутную неловкость. Оброчнев вмиг преобразился, широко заулыбался розоволицей старухе.


− Коптишь еще небо, старая. Ну, иди сюда поближе, я тебя разгляжу.

− Здравствуй, милый, здравствуй, − говорила, усаживаясь, она. – Я к тебе в последний раз: или помирать, или спасаться. С утра мне давление разгон дает. Соседка снарядила меня к тебе: беги к Демидычу, а то помрешь. Я и помчалась. А то помру?

Между ними, очевидно, давно установилась эта манера говорить, но улыбка старухи была беспокойной, взгляд ловил выражение лица Оброчнева − старалась по нему угадать, как вести себя.

− Куда торопишься? − спросил он.

− И то верно, − улыбалась старуха, решив, что раз Оброчнев так благодушно настроен, то и ей жаловаться нечего. − Еще належишься. Старик мой помер, шестой год лежит, письмеца не шлет.

Пока она говорила, Оброчнев придвинул тонометр, наложил черный манжет на рыхлое плечо, мял оранжевую грушу, приложил фонендоскоп к синей вене на сгибе руки и слушал, следя глазами за ртутным столбиком прибора.

− Ты лучше о себе подумай, старая, − сказал он, пряча в карман фонендоскоп. − Давление у тебя двести сорок на сто пятнадцать. Ну, признавайся, отчего?

− А кто ж его знает!

− Может, мясца попробовала?

− Да я мяса сколь уж не ем!

− Что другое съела? Соленого. Или выпила?

− Что ты! Господи спаси!


Она повела глазами в сторону, потом вниз, положила руки на колени и сидела чинно с видом человека, на которого возводят напраслину.

Лиля смотрела на нее с удивлением: какая веселая и холеная. Если бы не показания тонометра, трудно поверить, что при катастрофически высоком давлении можно себя так чувствовать. Старуха улыбнулась ей.

− Уж признаюсь. Кваску сварила. Так не на дрожжах, а на тесте! − поспешила она объяснить, как будто это имело существенное значение. − Всего полстакана к завтраку

выпила.

− Сказывай!

− Я ж на тесте. Не на дрожжах. Картошки поджарила и кваску полстакана – какая уж это еда!

− Ты кто? Забываешь, ты кто? Не будешь, старая, режим соблюдать, стукнет тебя в один момент − уж это я тебе обещаю.

− Ты мне уж пропиши что-нибудь.

− Вот дибазол попьешь. Еще тебе травки пропишу, травки. Сходи в аптеку. Купи боярышника и шиповника. Заваришь на кипятке, отцедишь, остудишь и будешь пить заместо твоего квасу. И никакой жареной картошки. Иди, милая.


Она поднялась, стояла в нерешительности, что-то у нее еще было на уме, да махнула рукой, ушла, так и не открывшись.

− Зачем вы подсунули ей боярышник? − спросила Лиля.

Оброчнев, пока делал запись в карточке, молчал и улыбался.

− Надо ж выручить родное аптекоуправление, − сказал он. − Лекарственных трав на складе завал, девать некуда, Антонина Ивановна распорядилась шире прописывать их. А с ней, сама понимаешь, я не спорю.

− А завтра она прикажет антитравы, вы пропишете антитравы?

Он перестал улыбаться, и, когда повернул лицо к Лиле, оно было каким-то осунувшимся, утомленным, а глаза загорелись недобрым блеском.

− Что касается меня, − начал он, нагнетая в голос металл, − то я всегда чрезвычайно осторожно отношусь к новейшим достижениям фармакопеи. Природа щедрой рукой разбросала вокруг нас свои богатства − бери и пользуйся. Что ты мне говоришь! Я верю в науку, но я в тысячу раз больше верю траве, растению. Оно совершенно! Мы пренебрегаем народной медициной, а народ− не дурак, он веками собирал травы, лечил себя сам. Собака − и та траву себе разыщет, пожует − будьте здоровы! Ей не нужен пенициллин. Солнышко, ты только выучилась, а меня уже переучили.

− Выходит, ничего уж и возразить нельзя?

− Кто тебе сказал! Возражай на здоровье. Каждый советский человек имеет право...

Ему не дали закончить.


В кабинет с воплем ворвалась высокая женщина. Как плохая актриса, пронеслась к печке, припала к ней головой, рука с большой белой сумкой отвисла вниз, а широкая спина была удивительно спокойна, и плечи не тряслись. Неуклюжая симуляция истерики.

− Посмотрите только на нее! − развел руками Оброчнев. − Выкладывай, что случилось.

Резко оборвав вопли, женщина повернулась. Помятое лицо, еще молодое, но страшно нарумяненное на щеках, черные нарисованные брови на воспаленных надбровьях, коса венцом в несколько ярусов. Совершенно холодные глаза при такой истерике − явный дебил.

− Снимите с меня инвалидность! − крикнула она и махнула рукой, точно бросила в лицо Оброчневу ей ненужное. − На кой она мне? Я работать хочу.

− Я, что ли, тебя на инвалидность посадил? Как это я ее сниму? Обращайся во ВТЭК.

− Вы мой врач. Вы меня знаете, как облупленную. Я два года на второй группе была, а теперь меня на третью перевели. Мне работать надо. У меня дочка.

− Ну и работай.

− Не нужна! Прогнал меня. Зачем я ему теперь, директору-то?

− А в завкоме ты была?

− Та-а!.. Сними ты с меня инвалидность. Дай мне справку, что я любую работу могу делать. Я здорова!

− Как я тебе, Кузина, такую справку дам? У тебя инвалидность. И кто тебе ее снимет? Думаешь, тут дураки сидят? Тебе должны дать работу по силам. Ты не у меня рев устраивай. Ты в обком союза ходила?

− Там говорят: должны устроить. А директор прогнал: не ходи ко мне больше.

− Что значит − прогнал? − Возмущение подняло Оброчнева со стула. − Что значит − должны устроить? Почему никто не поехал на завод и не стукнул кулаком перед этим выродком по столу? Какое у него право прогонять рабочего человека?!

− Ради христа, дай ты мне справку.

− Я не даю справок. Это компетенция ВТЭКа.

− Люди! Во! − она повернулась к печке и костлявым кулаком постучала по ней. − Постучишь, железо − и то гудит. А люди, как головешки: бу-бу-бу.

− С какого вы завода? − спросила Лиля.

− А ты кто такая?

− Это наш новый врач, − объяснил Оброчнев.

− Я с бетонного, доктор. Вот посмотрите, − она двинулась к Лиле, открыв на ходу сумку, запустила в нее руку. На стол посыпались справки, потрепанные и совсем новые.

Лиля перебирала их, читала, а Кузина, обрадовавшись свежему человеку, рассказывала, с чего все это у нее началось: упала с лесов, ударилась головой о бетонную плиту, вначале ей назначили инвалидность второй группы, а недавно переосвидетельствовали, перевели на третью, а как ей жить?

− Оставьте все это мне, − попросила Лиля. − Я схожу на завод, послезавтра явитесь ко мне на прием. Спросите, где принимает доктор Бабаян. Пройдете без записи.

− Да это уж как-нибудь!

Она ушла.


− Могу тебе подбросить таких дел еще бочку, − сказал Оброчнев. − А когда лечить?

− Многие заболевания лечат справедливостью, утверждал еще Гиппократ.

− Кого вспомнила! И когда это он сказал? До нашей эры?

− Люди работали и до нашей эры.

− Солнышко, v нас есть свои заповеди. И древние греки нам не указ.

− А non nocere?

− Не вреди? Этим в основном и занимаюсь. Эскулаплю чисто и непорочно, согласно заповеди Гиппократа.

− Чего вы все смеетесь?

− А так, солнышко, легче. Хочу жить счастливо.

− Никогда не понимала, как можно быть счастливой, если другие мучаются.

− Зачем же ты стала врачом? Драпай отсюда без оглядки.

− Здоровым и счастливым тоже нужны врачи.

− Солнышко, откуда у тебя в голове такая чушь? Медицина нужна больным и несчастным. Здоровые ковыряются в зубах и отрыгивают. А я честно не требую от больного здоровья. Я лечу. В рабочее время и сверх! И не делай такие удивленные глаза. Я плачу алименты, у меня молодая женя, которую люблю, и мне тоже надо что-то лопать. Я трачу свое время, свой мозг, свои силы на пятерку, а ты бросаешь в меня камень, будто совершаю преступление.

− С чего вы взяли? Что такого я вам сказала?

− Ну ладно, ладно, − заворчал он. − Не пора ли тебе на участок?


Она спохватилась: давно пора! Сияла халат и спрятала в сумку. Перед уходом ей хотелось поблагодарить Оброчнева: как-никак, а два дня прикрывал ее своей широкой грудью. Да не знала, как он поведет себя, если протянуть ему руку. Не злопамятен ли?

− Большое вам спасибо, − проговорила она и стремительно, как получалось у нее всегда после колебания, протянула руку. Он принял ее и тряс долго.

− Смотри, я теперь твой крестный, − сменил он гнев на милость. − Обращайся ко мне, если будет трудно.

− Непременно. Куда же я без вас.

Выходя, она слышала его смех, примирительный и добродушный.


Наступал вечер. Отец сидел в шезлонге перед распахнутым настежь окном и слушал шелест тополей. Руки его отдыхали на коленях. Рассказ Лили о хамском приеме, какой ей устроили на бетонном заводе, ничуть не возмутил его, а в ней до сих пор кипит злость. Директор на все ее доводы твердил одно: пусть она самолично осмотрит производство и найдет работу, куда можно поставить инвалида третьей группы, и Кузина будет оформлена приказом сегодня же. На столе на серой лапе качался вентилятор − «подхалим», вправо и влево, вправо и влево, и ветер трепал по лбу директора прядь волос. Лиля сочла это неуважением к себе: мог бы отключить вентилятор на время разговора. Такому разве что втолкуешь. Она ему пригрозила неприятностями, если не примет Кузину, и ушла.

Отец расценил ее намерение идти в обком как глупость.


− Не горячись, − сказал он. − Что значит свернуть шею директору завода? Это очень просто? Наивная ты девчонка. Войди в его положение − производство у него тяжелое, люди наперечет, а план давай.

− А что делать тем, кто выдохся?

− Им, конечно, можно посочувствовать... Тебя что волнует, скажи: манеры директора или судьба этой женщины?

− И то и другое.

− Слишком много. Директора надо прижать, и Кузину твою он устроит.

− Почему прижать? − закричала она. − Почему он сам этого не сделает?

− Это глупые вопросы. Кто тебе сам будет делать то, чего не хочет? Посмотри, как мне приходится каждый день. Москва, слава богу, согласилась на новую больницу − этого я добился, и «скорую помощь» мы разместили у себя. Но можно ли повернуть все

по-другому, если нет терапевтического корпуса? А химкомбинат даже не чешется, хотя обязан закончить строительство в этом году. Думаешь, директор там злой человек? Ничуть, мы всегда здороваемся за руку. Но без нажима ничего не сделает.


− Я этого не понимаю.

− Что ты не понимаешь? Какая ему охота возиться с больницей? Вот и старается нырнуть под любую зацепку, а я каждый день ломаю голову, кого бы на него еще натравить... Обком − крайнее средство. Прибереги его. Начни с газеты − они такие вещи любят. У тебя никого там нет?

− С кем я училась, разъехались.

− Надо разузнать у Димы. Он здешний.

− Я не хочу с ним иметь дела. Попрошу Оброчнева.

− Попроси, да имей в виду, что исполнение желаний зависит от наших возможностей, наши возможности − от чужих обещаний, а обещаниям Оброчнева − грош цена.

Этот неожиданный афоризм ее рассмешил и успокоил. Отец тоже улыбнулся, устроился в шезлонге − слушать шелест тополей.

Показать полностью
  •  
  • 2
  •  

Несовпадение. 4 глава (1 половина). (Роман М.И. Вайнера, 1981 год)

в

Со двора от водоразборной колонки бежала вода. За ворота, на тротуар и дорогу. Было воскресенье. Под стеной сарая мальчики резались в пинг-понг; у мертвого дерева мужчина перетягивал матрас, а высокая женщина красила зеленым тумбочку; в квартире на втором этаже делали ремонт, из окна то и дело хвостатым метеором летел вниз мусор, и от кучи у ворот несло мокрой известкой.

Диме казалось, что если он войдет, все во дворе бросят дела, повернутся к нему и станут разглядывать − к кому и зачем идет?

Хотя Тамара откровенно поощрила его на этот шаг, он не решился б на него, если бы не Лиля Бабаян. Ее существование провоцировало. Она и наказ Бороды сидеть на чемодане несли в себе неясную угрозу его отношениям с Тамарой, и он торопился спасти их до того, как угроза станет явной и уже будет поздно.

Приезд Лили совпал со взрывом в его памяти, с бесконечными мыслями о Юле, с острой и прояснившей его сознание болью. Борода и Лиля угрожают его покою, хотят от него чего-то сверх его сил.


Тревога пригнала его к воротам дома, он сюда спрячется, заползет, укутается лаской и теплом, как одеялом. Его подстегивает, а поди преодолей последние десять метров. Он бы повременил, если бы его не торопили. А раз торопят...

Он набрал в легкие воздуху и пошел через двор.

Только женщина, красившая тумбочку, выпрямилась, когда проходил мимо, и, держа на весу кисть, смотрела на него; от нее остро разило ацетоном; в подъезде он скинул со спины ее взгляд, как тяжелый груз. Тут же снял солнцезащитные очки, сунул их в нагрудный кармашек и поднялся на второй этаж.

Перед дверью, обитой войлоком, пытался унять сердцебиение; почти не спал ночь, горела голова. Он торопил день: поскорей бы с этим покончить, прогнать тревогу.

Постучал.

− Кто?

Это отозвалась Тамара. Значит, дома. А он боялся не застать.

При виде его Тамара вскрикнула и захлопнула дверь. Слышно было, как она мечется там, ойкает, возвращается.

− Погоди! Минуточку!

Он переступал с ноги на ногу. Всего миг, но успел заметить, что голова Тамары сплошь в бигуди. Дверь вскоре распахнулась гостеприимно, широко.

− Вот уж не думала, − сказала Тамара. На ней был пестрый домашний халатик без рукавов, голову повязала желтой косынкой, и бигуди шишками оттопыривали шелк, плотный и блестящий.


Очутившись в большой комнате, он, чтобы не смотреть на голову в шишках, разглядывал обои с кленовыми листьями, огромными и бурыми, овальный стол, стулья вверх ножками у стены, зеркальный шифоньер, зеленый диван с тремя подушками, швейную машину в простенке между высокими окнами − мебель будто распихали кое-как и куда попало, ненадолго; казалось, что сюда въехали на днях и еще не устроились.

− Извини за беспорядок. Свалился, как снег на голову.

− Ничего, ничего, − бормотал он. − Я люблю беспорядок. Там, где беспорядок, есть надежда, что будет порядок.

Шутка получилась плоской, и он замолчал, сел на поставленный посреди комнаты стул. Тамара металась по квартире из комнаты в комнату.

Он посидел несколько минут, остановил ее и усадил на стул против себя. Колени их почти касались. Глаза у нее открытые, зеленые, смотрят и в то же время не смотрят. Ему хотелось приласкать ее, но косынка шалашиком ломалась над ее бровями, и кожа на лбу и висках, сильно натянутая, поблескивала восково, как на муляже, и мысль, что пальцы его коснутся твердых шишек на голове, обжигала, как укол.

− Жарко! − произнесла Тамара.

Глаза, как у температурящей. И ему жарко. Сунуть бы голову в чан с холодной водой. Не повезло... Не повезло... Кто же знал, что так будет! Фу, как жарко... Поздно, поздно, ничего уже не спасти. Удирать надо, удирать... Только как? Позвать на речку, что ли? Не пойдет же в бигуди? А то соберется? Многие по улице разгуливают с такими шишками. Не стесняются.

− Пойдем, Тамара, искупаемся.

− Уборка у меня. До вечера хочу все... Думала, ты вечером.

Как это все странно. Вечером! Вечером... Нет, вечером упаси боже.


Рассеянный ее взгляд с трудом, но почти сосредоточился на нем. Она ничего не понимала. Он поднялся, и она пошла за ним, удивленная этим внезапным приходом и уходом.

В темном коридоре он шарил рукой по замку, не соображая, как отпирается, − где- то держала защелка. Тамара, наконец, сжалилась. Голая рука протянулась над его плечом у самого лица, сдвинула защелку.

Он выскочил, сбежал по лестнице и быстро пересек двор. У ворот постоял, переводя дух.

Теперь, когда все уже позади, он сообразил, что выбрал утро не случайно. Если бы всерьез решил связать себя с Тамарой, спасти их отношения, то пришел бы, как она ждала, к вечеру, на ночь, а он пришел утром. И нарвался на бигуди. Слава бигуди, они все изменили! Пронесло! Пронесло! Его провоцировали, принуждали, торопили, но теперь − все позади. По крайней мере, получил отсрочку.

С чувством, что спасся от чего-то нехорошего, он быстро зашагал прочь от ворот.


Лиля, нагнувшись над тазом, ополаскивала тарелку в теплой воде и вдруг поймала себя на том, что к чему-то прислушивается, чего-то ждет... Она выпрямилась, поставила тарелку на стол, где уже сверкали мокрые стаканы, тыльной стороной руки притиснула сначала левую грудь, потом правую − соски под тканью халатика были жесткие твердые, болели. Этого еще не хватало!

Они позавтракали вдвоем безмятежно, старик и она, − торопиться некуда, − и потом отец отправился в сарай пилить дрова. Растягивал это удовольствие на все лето.

Но безмятежности больше не было. Какая- то у нее телесная тоска ныло отдельно левое плечо, правое плечо, левый локоть и правый локоть, колени и щиколотки, к груди вот не притронуться − подмывало все бросить и бежать куда глаза глядят.

Гнусное состояние. Так отрицательно действует на ее психику долгий ветер. Невмоготу было, когда задувает, сидеть на лекциях или в общежитии. Лиля металась без цели по Москве, боялась прекратить движение, но успокаивалась вдруг в каком-нибудь месте, куда ее раньше не заносило...


Она вытерла руки полотенцем и пошла в комнату к открытому окну, отвернула занавес: на той стороне три кряжистых тополя даже не шевелят листьями, только махровые соцветия окутаны пухом, а побеленные комли бросают отсветы на мостовую. В серых брюках и майке отец, опираясь на пилу, разговаривает с соседом, так еще и не дошел до сарая; лоснятся круглые плечи, во лбу вмятина − след ранения. Тихо. Жарко. Нет ветра.

Лиля опустила занавес. Ее куда-то уже гнало, а никуда не хотелось. Все эти дни выходила из дому только по делу. Она присела на стул и положила руки на колени. Что с ней? Может быть, еще не обжилась дома? Чего-то недостает! Или она уже все-таки не та, не просто дочь своих родителей? Можно прикидываться, что ереванское приключение ничего не изменило, а оно изменило, и очень. Очевидно, надо было отделаться от этого сразу, рассказать отцу все, до мелочей. Свалилась, как снег на голову, брякнула с порога, что разошлась, и больше к этому разговору не возвращались. Неужели так мучает совесть? Что же оставалось делать? Задыхаться в четырех стенах? Приходит же такое в голову − разрисовать стены масляной краской. Под дуб. Тошнит при одном воспоминании. Кто ж виноват, что все пошло наперекос? Задумано было гениально: приехать в Ереван и выйти замуж. Что может быть проще? Господи боже, стоит только захотеть! Для этого не надо быть королевой красоты. Иного способа вернуться в родной город не было...


Она осматривала комнату, довоенные портреты родителей на стене, свою фотографию на письменном столе − наивной третьекурсницы. Лицо под копной темных волос еще пухлое; в широко открытых глазах − покой, рот чуть приоткрыт. На этой фотографии она себе нравилась. Наверное, потому, что никогда не бывает такой. Перед фотографией лежал потертый скальпель, годный лишь на то, чтобы резать бумагу. Ни одна вещь не подсказывала, откуда идет тревога. И сидеть в комнате одной невмоготу.

− Папа! − крикнула она.

Он, видно, не слышал. Она высунулась в окно, позвала еще раз.

Он резко повернул голову − ее крик, мгновенно смахнул благодушие с его лица; насупился, зашагал к дому, возле крыльца остановился, прислонил к столбику пилу.

Лиля слонялась по комнате, не зная, куда себя приткнуть.

− Чего это ты? − спросил он входя.

− Ну что ты бросил меня одну? Где твои рубашки? Я постираю!

− Из-за этого так визжать? Я чуть не испугался.

Он направился в спальню, открыл створку шифоньера. На пол летело − голубое, белое, розовое.

Со своего места она видела отца и его портрет на стене одновременно, сравнивала. Он, конечно, постарел: лысина, полнота; на портрете голова повернута энергично, будто отца, очень занятого, попросили взглянуть на что-то, далеко от него стоящее, и в этот момент засняли; теперь этот самоуверенный поворот исчез. Годы одарили его не только шрамом на подбородке и вмятиной во лбу, но и мягкостью взгляда, мудростью, умением не спешить, хотя он, как и прежде, всегда занят.

− Ты долго будешь в Москве? − спросила она.

− Дня три-четыре. А то и всю неделю.

− А что?

− Я все думаю: кто первый явится ко мне на прием? С чем? Что я буду с ним делать?

− Отдыхай. Начнешь работать, сообразишь, что делать.


В старости у него существует одно − работа. Давно мечтал о больничном комплексе, объединяющем хирургию, острую терапию и скорую помощь, по образцу больницы Склифосовского в Москве.

Он бросил рубашки к ее ногам, смотрел на нее испытующе, старался угадать, что с ней происходит. Она отвела взгляд, подняла голубую рубашку с пола и стала проверять пуговицы.

Отец вышел из комнаты, протопал по коридору, взял у крыльца пилу.

Не того она начала, когда приехала. Первый шаг был глуп. Этот дурацкий тон был глуп: подумаешь, сбегала замуж, мало ли что бывает.

Завтра он уедет, и она останется в пустой квартире с таким вот настроением. Как бы ей ни было тяжело, возле отца живо чувство безопасности. Но завтра он уедет. Пропадет на целую неделю...

А вдруг в это время примчится Гурген Овивян, и она даст накинуть веревочку себе на шею, как коза, и увезти назад в четыре стены, разрисованные под дуб? Ну, это уж фиг с маком! Ей надо было в первый же вечер сесть рядом с отцом, рассказать, что произошло, как ее потянуло на родину, в Армению. Ей надо было оказать: старик, вы с мамой увезли меня девочкой в глубь России, я тут выросла и получила образование. Но я не просто выросла. Со мной тут что-то произошло, и в Армении, на своей родине, я чувствую себя так, будто вернулась не туда, не совсем туда, где родилась.

Почему она выбрала там самого слабого Гургена, этого сутуловатого, черного, пропахшего табаком инженера-шахматиста? Ее знакомили со многими достойными людьми. На вечеринке − родственники не скупились − рядом с ней оказывался какой-нибудь врач, администратор или военный с таким же энергичным поворотом головы, как у отца на портрете. Каждый знал, чего добивается в жизни.


Один Гурген ничего не знал, у него не было планов, о деньгах он вообще не говорил. Он улыбался чему-то иронично и этим привлекал. Встречались они две недели каждый день после работы, ей было с ним приятно, но что-то при всей его притягательности смущало. А что − понять не могла. «Если ты не против, я скажу родителям, что мы поженимся». Этот современный стиль не акцентировать свое чувство ей нравился. Она ответила «да» на следующий день.

Потом все пошло в темпе: загс, букеты белых цветов, свадьба... Нет, Гурген не примчится в Плёсс, слишком он дисциплинирован. А приедет − пусть попробует вытащить ее отсюда: она уже сожгла за собой мосты. Он не прилетит, самое большее − пришлет письмо. Как не раскусила его сразу?! За две недели ни разу не удрал с работы, даже не отпросился. И дома пробыл всего три дня. Три дня, отпущенные по закону на свадьбу. Вошел в свое расписание.

И за ироничной улыбкой ничего сильного и таинственного не было. А что от него было ждать? Время делил строго: утро и день на работу, вечер − на шахматы, ночь − на любовь и сон. Зачем только она волокла такую жизнь целый месяц? Уже на свадьбе поняла, что не будет с ним жить. По русскому обычаю все без конца кричали: «Горько!» Гурген сдался, нагнулся поцеловать ее, но радио в это время пропикало семь раз, он отпрянул и сверил часы. Когда нагнулся еще, Лиля зло отпихнула его локтем. Надо было в ту же минуту встать и − наутек, а она только локтем шевельнула, не двинулась с места.

«Я должна рассказать отцу об этом до завтра, я должна была рассказать сразу, а не устраивать пирушку, не пить вино, не слушать сказки Димы Кичатова об его идеальной Кевде...»


Вот кого ждет... Не приглашала, но пора ему уже быть.

Почему это ей взбрело в голову? Она не знает. Просто в ней сработало чувство времени. Второй раз она видела Диму в больнице, когда договаривалась о месте, заходила к нему в кабинет, он должен был появиться сегодня и не пришел. Она настроилась на свидание, и чувство времени взбунтовалось.

Она в сердцах кинула рубашку отца на пол и вышла на крыльцо. Пушечная улица, горбатая, как лыжный трамплин, была почти пустынна, бетонный желоб, прорезавший ее сверху до самой реки, бело отсвечивал под солнцем. По асфальтовым террасам спускался человек, но то был не Дима Кичатов.

Невмоготу ожидание; ей нужно увидеть Диму сейчас, сию минуту.

Она устремилась в комнату, сбросила с себя халатик, влезла в костюм, белый с лиловыми горошинами, босоножки на черном гвоздике приподняли ее, напружинили; она едва глянула на себя в зеркало, поправила челку на лбу, схватила сумку и выскочила на улицу. Даже не завернула во двор сказать отцу, что уходит.

Она долго носилась по городу, по местному «бродвею», где асфальт размягчен солнцем и издырявлен женскими каблуками. Прохожие оборачивались на нее. Пусть!.. Димы нигде не было, ни на «бродвее», ни на стадионе, ни в «музгородке». Он жил в «музгородке», а в каком доме и на какой улице, она не знала. А то бы нагрянула. А что тут такого? Влюбилась она или нет, черт ее знает, но можно ведь хотеть до смерти просто увидеть человека!


С Кичатовым она познакомилась у себя дома, когда приезжала на отдых перед экзаменами. Он и тогда был стрижен под машинку, но заторможен, неулыбчив и немногословен, взгляд если и не погас, то обращен был в себя. Он показался ей тогда скучным и малоприятным: горе горем, а опускаться нельзя; потом завертелось: экзамены, диплом, ереванская авантюра, − вылетел из головы. На сей раз она увидела его по-иному, вернее, он сам разительно переменился к лучшему: черты лица, правда, по-прежнему малоподвижны, как у маски, но в прорезях сверкают живые, умные глаза, будто за маской прячется другой, подлинный человек, и в движениях его − не вялость, а напор, нерастраченная энергия.

Этот другой почему-то волновал, хотелось узнать его близко − пусть откроется. А если

уж чего-нибудь Лиле хотелось, то удержу ей не было.

Носясь по городу, она паниковала: если не встретит нынче, то уж никогда! Ах, пошло оно все на все четыре, ей бы Диму найти!

Не найдя, вернулась домой, скисшая от бесплодного метания по жаре, хотела завалиться и плакать, но отец потащил на речку купаться, и тут, когда она совсем уж не ждала, им встретился Кичатов. Правда, не в себе какой-то, да это неважно. Главное − нашелся, нашелся!..


От избытка сил Лиля затеяла борьбу с отцом. Сопротивлялся он несерьезно, ворчал, втягивал голову в плечи − так большой и сильный пес позволяет трепать себя игривой собачонке. Ноги ее елозили по песку, задевали − допустим, ненароком − Диму Кичатова. Тогда он чуть отодвигался. Ей было весело и все нипочем. Такой это шальной день выдался, что будь Дима чуть посмелей и догадливей, то мог бы увести ее сегодня, куда захотел бы.

А он сидел, рассеянный, и думал о чем-то своем.

− От Виктора Борисовича письмо, − сказал он.

− Подожди, − сказал отец и стиснул ей руки, чтобы не шевелилась. Лиля послушно повернула голову. Дима сидел, скрестив по-турецки ноги, загорелый, в темных очках.

− Что пишет?

− Ничего. Исследует крымские пейзажи.

− Бедный Ломов,− вздохнула Лиля. Она отпустила отца, и они сели, отряхивая с себя песок. − Бедный Ломов. Я его так люблю. Только сейчас начинаю понимать, какими действительно удивительными могут быть люди.

− Таких людей, как Виктор Борисович, немного, − заметил отец.

− Жалко его. С его туберкулезом надо жить в Крыму или в сосновом бору. Там много света и воздуха. Почему он тянет с пенсией?

− Кого это ты гонишь на пенсию? − прозвучал над нею знакомый мужской голос.

Она запрокинула голову и увидела над собой волосатую грудь, мощные плечи и улыбающееся лицо Оброчнева.

− Я о Викторе Борисовиче.

− Этот Мафусаил еще нас с тобой переживет. А пенсию похлопочи для меня, а то ноги еле волочу. Давно приехала? Я слышал − ты к нам? Ну и как ты себя чувствуешь в шкуре врача? Или лучше без всякой шкуры?

− Лучше без шкуры.

− Правильно, солнышко. Я знал, что так ответишь.


Лиля вспомнила: когда она приходила к отцу в больницу и сталкивалась с Оброчневым в коридоре, он всегда останавливал, спрашивал, как жизнь, учеба...

− А у вас что хорошего, Тигран Погосович? − спросил он отца.

− Еду в Москву завтра.

− Все-таки едете. Жил себе человек спокойно, так хлопнул черт в ладони. Забыли армейскую заповедь: «Не выдвигай хороших предложений, ибо выполнять их будешь сам»? Обивайте министерские пороги, а мы будем загорать вверх пузом. Так, солнышко?

Он сообщнически и чуть плотоядно похлопал Лилю по руке. В этом не было ничего особенного, но Дима вдруг насупился, сжал губы, отвернулся. Ее это смешило, но все же двинула легонько плечом, сбрасывая руку Оброчнева.

− Значит, тебя на участок? − продолжал он, и в голосе его появились ворчливые ноты.− Дело. Ну, ты того, если понадобится помощь, не стесняйся.

Он поднялся.

− Куда вы так торопитесь? − спросил отец.

− Известно куда − вперед!

Он шагнул мимо них и мгновенно сомкнул губы, точно разведал все, что его интересовало, ушел к воде, но остановился у края, не решившись с ходу броситься вплавь.

Лиля вскочила на ноги и передразнила походку и важность Оброчнева. Она знала, что в ударе хороша, что движения ее длинных рук, ее плеч, ног, повороты туловища, блеск ее глаз, даже растрепанные волосы − все это сейчас красиво, впечатляет, нравится.

− Похоже?

У Димы дрогнули губы в улыбке − такая славная, добрая улыбка была у него!

Лиля упала коленками в песок.

− А вы, оказывается, умеете улыбаться.

Он взглянул на нее и насупился.


Из-за поворота реки показался теплоход, загудел, требуя дороги. Мальчики, загоравшие на камнях под круто накренившейся ивой, попрыгали, как лягушки, в воду, и устремились к середине реки покачаться на волне. Один пацан полетел на «тарзанке» − на стальном тросе, привязанном к верхнему суку ивы, кувыркнулся в воздухе и шлепнулся в воду, опередив всех остальных. Лиля инстинктивно сжалась, когда он летел, выпустив «тарзанку» из рук.

− Красиво, Я бы тоже попробовала.

− Ну, это проще простого,− похвастался

Дима. − Я с этой ветлы нырял в детстве Я вырос тут, на реке. Вой в том доме с голубыми наличниками.

Взглядом она отыскала на том берегу домик с голубыми наличниками. Над забором зеленел фруктовый сад. Неужели Дима и впрямь был пацанишкой, купался тут и не гадал, не ведал, что через много лет будет на другом берегу призывать в свидетели свой дом, ставший чужим?!

Теплоход, серый и медленный, на середине реки взвинчивал за кормой желтый холм, волны косо и длинно разбегались к обоим берегам. В лягушатнике визжала от восторга детвора; парни, игравшие по кругу в волейбол, рассыпались, побежали в воду. Оброчнев тоже бросился и поплыл саженками, он сильно высовывался из воды, переваливался с плеча на плечо, и, казалось, что не плывет, а идет, разгребая перед собой воду.

− Ну, что, тряхнем стариной? – спросила Лиля.

Дима бросил очки на одежду, поднялся, и они вместе двинулись к дереву.

− Лиля! − остановил ее отец.

Он сделал жест головой, требуя вернуться.

− Ну вот, мой предок взбунтовался.

Она опустилась на песок.

Дима пошел дальше один.

− Что делаешь, Лиля? Оставь его в покое, раз обожглась − тебе мало?

Она не ответила, смотрела на удалявшуюся фигуру Димы.

− Лиля, что ты делаешь?! − повторил отец.


Дима обернулся. Увидел ее глаза, открытые широко, серьезные. Уголки ее рта приподнялись в улыбке.

− Дима! Не ходите! Я верю, вы смелый! Не ходите!

Она упала грудью на песок, раскинув руки, точно хотела дотянуться до него и удержать, но в глазах и во всей этой позе уже была насмешка. Весело ей дурачить ему голову! Вот ведь глупость: зовет назад, а послушайся, вернись − и неизвестно, как изменится после того жизнь. Его не раз провоцировали в детстве на какой-нибудь поступок, глупость которого, для него не очевидную, ощущал нутром, «Меня не купишь!» − говорил он тогда. На тросе, натянутом как струна, камнем понеслась девочка в черном купальнике; над водой, на взлете, отпустив «тарзанку», скрючилась в воздухе − коленки в подбородок, руки на коленках, − кувыркнулась через голову и, мгновенно выпрямившись, ласточкой врезалась в воду.

Дима взбежал на камни, поймал налетевшую «тарзанку» и глянул в сторону − Лиля все так же, растянувшись на песке, лицом на составленных вместе ладонях, наблюдала за ним.

Понесло его, как на качелях, − на миг увидел пестрые крыши на том берегу, − оторвался, обожгло тело от удара об воду. Он шел ко дну, но, вдруг испугавшись, что не хватит дыхания, вынырнул, отфыркался, от радости срезал ударом ладони воду так, что она полетела далеко хвостом, отплыл на середину реки, лег на спину, раскинул руки и закрыл глаза. Отдыхал, погруженный в теплоту и тишину.

Вода освободила почти от всех ощущений, качала, плавно разворачивала, тащила медленно то ли по течению, то ли к берегу − не понять... Что-то нехорошее кончилось, что- то хорошее началось...


Но какой-то червячок грыз ему сердце. Тамара, наверное, метет там пыль, моет пол, недоумевает, что произошло. Вечером будет ждать, а он не придет. Не придет, нет.

Волна перекатилась через лицо. Он открыл глаза − плыл, оказывается, головой к солнцу. Можно смотреть в небо, чистое, голубое, с редкими белыми облаками. Он был с ним один на один. Казалось, высь раскрывает ему себя, свое тайное, сокровенное, беззащитное, а голубизна, как моление: любить и не употреблять любовь во зло.

Лиля поплавала возле берега. Думала, Дима, ее заметит, подплывет. Но он был далеко, не замечал. Она не досадовала, просто ждала и, не дождавшись, выбралась из воды, упала рядом с отцом в песок, повернулась на спину и закрыла глаза. Солнце тут же принялось за нее, особенно жгло веки, тогда она протянула руку, нашарила Димины очки и надела их − было так приятно ощущать их на своем лице.

Она лежала без мысли, но обостренный слух из всех звуков отбирал особые, единственные.

Дима наконец опустился рядом, закурил − на этот раз запах табачного дыма был ей приятен.

− Вы же не мальчик, Дима, − попенял ему отец. − Зачем так глупо рисковать? Долго ли перебить себе позвоночник?

− Удовольствие стоит риска.

− Разве удовольствие − главное в жизни?

− Кажется, главное.

− Не говорите этого при Лиле.


Она ощутила на себе взгляд Димы. Отец тоже скажет! Как будто всю жизнь она тем только и занята, что гоняется за удовольствиями.

− От робота нас отличают эмоции, − сказал после паузы Дима, и она не поняла, всерьез или в шутку. − Это последнее, что осталось в нас божественного. У нас в больнице лежит поп, и он так утверждает.

− Что это за поп подозрительный такой? Не совращает ли он вас с пути истинного?

− Он ребенка и то не совратит. Сам маленький, перепуганный, несолидный какой-то. Между собой мы зовем его «попиком».

− А с чем лежит?

− Не могу понять.

− А кто его ведет?

− Он. − Дима повел взглядом в сторону Оброчнева. − И Антонина Ивановна.

− А что она, Скопцова? Она ведь не терпит неясности.

− У нас с ней несовпадение диагнозов.

− С кем? Уже?.. Ох, Дима... Ну да ничего, разберетесь.

Дима хмыкнул, точно не очень был в этом уверен.


Лиля открыла глаза. За дымчатыми стеклами все вокруг было тускло и мягких очертаний. Она сдвинула очки на лоб, вспыхнули краски − его рука покоилась на упругом бедре, пальцы, розовые на суставах, растопырены, а указательный − бур от никотина. Другую руку, с сигаретой, он держал на отлете − чтобы запах табака не раздражал ее, Лилю, − и сизый дымок вился вверх.

Разговор про больного попа и несовпадение диагнозов ее вдруг растревожил, смутил чувство полной безопасности, но, убедившись, что все незыблемо, все на месте, она надвинула очки обратно на переносицу и закрыла глаза.

Дима сидел к ней близко, и она едва сдерживала желание придвинуться и положить голову ему на колени. Как ни любила она отца, но теперь в душе уже была рада (ни за что никому не призналась бы в том!), что он едет в Москву, что не будет его целую неделю. За такой срок многое может с нею произойти. От одной мысли, от одного предвкушения, что очутится наедине с Димой в четырех стенах, у нее колотилось сердце.

Дима заговорил, будто продолжил прерванный разговор.

− Тигран Погосович, − сказал он. − Не кажется ли вам, что мы, практикующие врачи, бродим в потемках? Сколько лет уходит у нас на то, чтобы получить образование, а в математике мы − ни бум-бум. Между тем, сейчас уже многим понятно, что без числа никакая наука − еще не наука.

− И в медицину оно уже вторглось.

− Я говорю не о научных исследованиях, а о практикующих врачах. Революция в медицине просто-напросто превращает нас в морально устаревших специалистов.

− Кто вам мешает учиться? Идти в ногу с веком?

− А где взять способности и силы одолеть высшую математику и кибернетику?

− Амосов сумел.

− Так то − Амосов.., У вас, людей старшего поколения, энергии − пропасть. Вы вот в Москву едете... Надолго?

Он спросил это осторожно, будто ему передались мысли и желания Лили. Она чуть приподняла очки, желая убедиться в этом, и перехватила его взгляд, красноречивый, предназначенный ей одной.

Показать полностью
  •  
  • 1
  •